И финал:
Душа моя, огнём и дымом,
путём небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.
Они молчат минуты три.
– Хочешь выпить? – спрашивает один из них.
Я выпиваю рюмку водки и закусываю хлебом. Прощаюсь со всей компанией за руки и иду спать.
Водка была тёплой и горькой, но я пил её в компании людей, которые хотели избить меня и ограбить, а потом после стихов Рыжего сами её мне предложили, так что это была самая лучшая водка в моей жизни.
А Митю жена не пустила домой. Потому что нечего пить до утра со всякими музыкантами.
Бондарев снял проститутку. Оставляю его с ней в нашем хостеле. Там простыни с футбольными мячами. Смеюсь над тем, как он будет драть её на этом футбольном поле.
Еду к красивой девочке Карине, которая считает себя некрасивой.
– Мы будем просто спать, – говорит она.
– Да, мы будем просто спать.
Я обнимаю её. У меня стоит член. Но я, правда, буду просто спать. Потому что меня дома ждёт такая же девочка. И я сейчас обнимаю не Карину. Я обнимаю свою Женю, свою маму, покойную бабушку, тётю Нину, умершую от инсульта в 43 года, первую любовь, рожающую, кажется, третьего ребёнка в Кингисеппе, очень глупо проёбанные пятилетние отношения, самые ненужные и искренние два месяца, всех матерей-одиночек, всех женщин, получающих пенсию по потере кормильца. Я обнимаю Россию.
И у меня стоит член.
Карина! Ты помнишь Финский? Залив, а не нож, хотя нож, я уверен, ты помнишь тоже.
Я помню. Помню, как ты выходишь из воды, и мокрые чёрные волосы бьют тебя по плечам, ты идёшь ко мне, и я вижу ярко-, невыносимо ярко-зелёные глаза. Добавить им ещё немного зелёного, на свет твоих глаз пешеходы станут переходить дорогу.
Помнишь лето на даче у твоих родителей? Без телевизора, интернета и телефонов. Кажется, мы даже книг тогда не читали. И нож этот чёртов, помнишь? С наборной рукояткой: сначала прозрачная часть, потом красная, немного тоньше, потом зелёная, как твои глаза, самая тонкая, и так до самого лезвия. Что делал этот нож на твоей даче? Неужели твой папа, директор молочного завода, владелец автомобильного салона и нескольких охранных предприятий, вспомнил тюремное прошлое, искал разноцветное оргстекло, нарезал резьбу на конце стрежня, потом шлифовал ручку обёртками от конфет? Неужели твой папа?
В то лето мы решили проверить, сколько сможем продержаться без сна. И на третьи сутки, когда уже начались слуховые и визуальные галлюцинации, мы поставили варить то ли картошку, то ли пельмени, и оба уснули. Я проснулся первым, когда начал задыхаться, вода вылилась из кастрюли, залила огонь, и газ заполнял дом до самой крыши. Я взял тебя на руки и вынес на крыльцо.
– Чё ты делаешь? – спросила ты, проснувшись на деревянных ступеньках.
– Мы могли отравиться газом.
– И чё? – спросила ты и закурила.
Действительно, и чё…
А потом… Ну, это уже совсем глупо. Я помню, что на тебе было надето, моя любимая чёрная кофта цвета твоих волос, но я не помню причины, по которой стою и ору на тебя. Мы по разные стороны деревянного стола, иногда я зло втыкаю в него финский нож с наборной рукояткой и фонтаном летят щепки, а я ору, ору, ору. Что-то несвязное, какие-то животные звуки. А ты молчишь. Наверное, тебе нечего говорить. Или незачем. Ты смотришь своими зелёными глазами и молчишь, Карина. Собственно, с той самой ночи мы больше не сказали друг другу ни слова.
И я ухожу. И иду пешком до города 15 километров. И все 15 километров ненавижу тебя.
Когда закончится это лето, уже в сентябре, я приду к твоему дому и разобью камнями все стекла в твоей квартире на четвёртом этаже. Опять же буду кричать сильно пьяный (много мне надо было в 18 лет?), ничего связного кричать не буду – те же самые животные звуки. И почему не вышел твой папа, директор молочного завода, владелец автомобильного салона и нескольких охранных предприятий, но всё же человек с тюремным прошлым, и не застрелил меня из обреза, который хранил в своем сейфе? 16-20-34-10 – это комбинация кодового замка, помнишь, Карина, мы часто доставали этот обрез и развлекались, угрожая друг другу убийством. Лучше бы он выстрелил, лучше бы он выстреливал каждый раз.
Но папа не вышел и не застрелил, вместо этого приехала милиция, и меня заковали в наручники, всё ещё орущего на своем зверином языке, а ты с интересом наблюдала сквозь разбитое окно.
Меня приговорили к 60 часам общественных работ. Каждый день ты приходила в тот парк, где я убирал мусор. Я видел тебя издалека, в каждой руке ты несла по два больших мешка. Я не знаю, где ты каждый день брала столько мусора, наверное, у соседей и знакомых. Ты вытряхивала все эти пустые банки, коробки, картофельную шелуху, использованные презервативы на аллеи парка, потом садилась на скамейку, выпивала бутылку вина, разбивала её и уходила. И так все пять недель, Карина.
А потом я уехал. Ты, кажется, тоже. Сколько же лет назад это было? Не знаю. Много. Ты уже должна была закончить два института и родить троих детей. Я не хочу, чтобы это было так. Я хочу, чтобы ты выходила из воды и волосы били тебя по плечам. Чтобы ты шла ко мне, мокрая и восемнадцатилетняя, ложилась рядом. И солнце пряталось бы в Финский залив. И оставалось бы еще полтора месяца до того, как я нападу на тебя с финским ножом, разобью окна твоей квартиры, получу наказание в виде 60 часов общественных работ, а потом мы оба навсегда уедем из города.
Тюмень
Грязь, частные дома и бродячие собаки. Россия. Мы все глубже в тебе. Сдам квартиру славянам, з/п 12 000 руб., куплю лом, з/п 6 000 руб., Светлана 24 ч.
Грязь. Частные дома. Бродячие собаки.
После концерта какой-то тюменец ведёт нас в бар. После получасового диалога он говорит мне:
– Меня больше всего удивляет, что ты – эрудированный человек. А как я могу судить по образу, который на сцене, ты же не получил никакого образования, да? То есть это всё самообразование, много читал, наверстывал?
Когда я говорю ему, что получил юридическую вышку и через два дня после возвращения из тура иду в Арбитражный суд, чтобы участвовать в деле о банкротстве, кажется, он не верит.
Значит, образ получился идеальным.
Тюмень → Томск
Мы спим ровно сутки.
Без перерыва на сон.
Томск
Играем в среду. Говорят, что даже в субботу тут не бывает столько народу. Наш организатор Яна из группы «Вхоре» приехала с работы сразу в клуб. Она работает кем-то главным где-то, не очень понимаю, где и кем. А после работы делает нам концерт. Я люблю эту страну. Я люблю этих людей. Я потею как в последний раз и улыбаюсь им. Думаю, что нужно позвонить маме. Сказать, что я в Сибири. Она родилась в Сибири, недалеко от Кемерово. Отец родился там же. Ему бы я тоже позвонил, но он не доступен уже девять лет. И нет никакой надежды, что когда-то будет.
Когда я вспоминаю отца, вижу его курящим «Приму» на крыльце летней кухни. Наверное, он делал что-то ещё, а не только курил «Приму», но я его запомнил именно так.
Он бросил нас с мамой, когда мне было шесть лет. Убежал из города, задолжав кому-то крупную сумму денег в самом разгаре эпохи накопления первоначального капитала. Я помню, как к нам в квартиру, оттолкнув маму от двери, входили огромные мужики в кожаных куртках и заглядывали в шкафы и под кровати, безрезультатно пытаясь найти отца, который спокойно курил «Приму» на крыльце летней кухни за тысячи километров от нас в сибирской деревне Мохово.
Единственный раз я был там, когда мне исполнилось 12. На рубеже тысячелетий в Мохово ничего не напоминало о приближающемся миллениуме. Бабушка Валя гладила одежду железным утюгом, который нагревался на печке, прабабушка Лена ото всех болезней прикладывала к ногам горячие кирпичи, нагревавшиеся рядом с утюгом. Папа помогал всей деревне забивать скотину. Не потому, что был самым сильным. Просто всё мужское население деревни напивалось к девяти утра. Папа же, проживший почти семь лет у самого Петербурга, первую рюмку выпивал ближе к обеду. Я ни разу не ходил с ним на забой, хотя он часто звал.
– Ты крови, что ли, боишься? – насмешливо спрашивал он. – Кто же из тебя вырастет?
– Раньше надо было думать, – отвечал я. Я обожал хамить взрослым, я был бунтарь с проколотым левым ухом. И да, боялся.
– Ну, и… Давай.
Папа брал топор или нож и уходил вверх или вниз по Солнечной улице, а я шёл к соседу Лёхе играть в «Денди».
Лёхе нравилась моя серьга, он сам мне в этом признался, очевидно, зная, что больше меня никогда не увидит. В безумном приступе откровенности он сказал, что хотел бы проколоть ухо, но в деревне этого не поймут, а ещё он иногда дрочит.
– Знаешь, что такое дрочить? – спросил Леха.
– Ну, да. Онанизм.
– Нет, это когда хуй теребишь.
– Да я понял, понял. Я тоже так делаю.
Среди моих друзей эта тема не была запретной.
Мы даже, кажется, хвастались своими рекордами по количеству подходов за день. Однако для Лёхи моя взаимная откровенность, которая далась мне безо всякого труда, стала по-настоящему радостным событием, и он до конца моего пребывания в Мохово делился со мной своими секретами. Большинство из них касались онанизма.
Отец со мной был менее откровенным, чем Лёха. Собственно, мы ни разу не пообщались с ним, как отец с сыном. Закрывать порезы после бритья туалетной бумагой меня научил Гомер Симпсон.
Отец не научил ничему.
Сейчас, когда я стал таким же, как он, и внешне и, как мне кажется, внутренне, мне его жаль. Он переехал из глухой сибирской деревни в самый центр мира – почти в Ленинград. Он очень гордился этим. Я помню его постоянную песню: «Сам себя считаю городским теперь я, здесь моя работа, здесь мои друзья. Но ночами часто снится мне деревня». Ничего ему не снилось, забыл он ту деревню, как страшный сон. У него родился сын. Узнав это, он от радости разломал телефонную будку и просидел несколько часов в КПЗ, пока его не отпустили растроганные мусора. Говорят, был хорошим строителем, каким-то начальником, мама до сих пор живёт в доме, который он построил. Ну и, конечно, посадил дерево перед домом. Клён.