Но она уже справилась, поднялась и, повернувшись ко мне и все еще цепляясь за сундук, опять молча и укоризненно улыбнулась.
Тут я увидел и понял, чему я бессознательно удивлялся. Ее улыбка открыла прекрасные чистые белые мелкие зубы.
– Что это? Что это такое? – я попятился и вдруг жалобно закричал. Я несколько раз выкрикнул имя и сразу же услышал за спиной бегущие шаги. Это была она. Я обернулся к ней с облегчением и даже схватил было за руку, как будто ища у нее защиты. Но когда ее лицо приблизилось ко мне, я отшатнулся, не понимая, что с ней произошло.
Маски (Спящие). 1979. Б., тушь, перо. 56x76
Хотя она что-то быстро и взволнованно говорила, видимо, торопясь и желая объяснить мне, – я не слышал ни одного слова. Лицо ее было совсем близко от меня, и у нее были страшные развалившиеся черные зубы.
Старый сон, первая запись 1946 (?)
Закончено 1 августа 1954
Надрезы
Предчувствие. 1935-1938. Б., тушь, перо. 21x18
В результате я ее не имел. Она вышла замуж. А теперь начинается сезон – охота. Хлопоты очень кстати.
Освободясь от приятелей и спутников, я таскаюсь по деревне. Все разъехались. Я остался один. Мне казалось, что я сюда вернулся. Здесь было трогательно. И эта осень как будто уже знакома, а один из горцев с эспаньолкой, такой красивый и изящный, был похож на моего отца. Но я не знал, как говорить с ним, не знал языка.
Я бы ее повесил.
Улицы залиты. Сырой холод дует от панджары. К сожалению, я просыпался слишком рано. Мне он нравился, но, видимо, он много недоедал, хотя ходил легко, подпоясанный своим бельвоком. Я ему все совал консервы, а он не ел их, считая, что рыба – свинина, а я не мог объяснить.
Мне было жалко его. Наверное, я хотел думать, что еще кому-то плохо. Кроме того, я любил всех, кого не видел рядом с ней. Это трудно объяснить. Я любил всех, кто не был похож на ее мужа.
Наконец мы спустились вниз. Далеко вниз, и вышли к джунглям. Мы не углублялись, а шли по краю. Были наняты люди.
Подняли большое стадо. Была страшная жара. Я ждал шума, чтобы избавиться от своих мыслей, то есть от неудач.
Теперь слоны найдены, люди расставлены. Они оцепят стадо и погонят по долине. Какое мне дело до слонов. Легче иметь слона, чем эту бабу.
Но вот засияло солнце, затрубил утренний свет, и гром зелени застилает. Когда мы идем, свет пробивается горячими лучами и разрезает мою толчею, глаза слепнут, а потом меня помутила жара.
Когда же стадо бросилось от правого края, где его подняли воем и треском, оно стало наваливаться на нас, так как мы зашли слишком вперед, и нам пришлось спасаться, перебежав ему дорогу, – к холмам. Мы едва успели.
У меня не было никаких поползновений, так как прошло семь лет. Я бежал, только и думая добраться до холма, где колючки.
Долина, по которой они неслись, над низкой чащей торча черными спинами, оказалась справа от нас, и, боясь, что слоны скроются и что впереди их не смогут задержать пальбой, мы бежали, иногда спотыкаясь и падая, за ними по кряжу, который нас охранял. Впрочем, напрасно.
И вот, внезапно, к концу дня, когда все было уже тихо, кусты чернели и страшная тишина казалась холодной, моя кровь леденела и меня трясло от одинокой тоски, мы увидели сломанные шезлонги и скомканные палатки. Очевидно, чей-то маленький лагерь, стоящий у самого подножия кряжа, был смят слонами, а люди из него разбежались. Как в кинофильме. Нет, правда, кажется, я видел что-то в этом роде в кино: ночь, синяя пленка…
Пока я смотрел – настала быстрая ночь. Эта уютная темнота, внезапное дуновение или запах. Мне-то эти штуки хорошо знакомы. И я с беспокойством, обойдя эти остатки, всматривался в светлое еще небо над острой путаницей кустов, когда внезапно кто-то стал кричать. Это был детский голос и не очень близко. Я с удивлением пошел туда, но вместо ребенка, – темнеет здесь сразу и до полной темноты, – я натолкнулся на кого-то, стоявшего в высокой траве.
Мои руки ощущали платье – пуговицы, – которое даже показалось еще белым, а затем, – опустив, – две маленькие узкие руки, холодные и знакомые. Было впечатление, что я держу их в воде. Я даже не успел сообразить, а уже видел многое, впиваясь в эту именно ночь.
Вдруг я услышал голос, который сразу узнал. Это была она. Я узнал и вздрагивающие пальцы.
Я не видел ее семь лет, то есть видел раза два-три издали, мельком… не мог. Но это было иначе, и я был противен себе, когда видел, и все-таки продолжал мысленно перебирать все наше бывшее и небывшее. Было неестественно видеть ее ноги с узенькими пальцами и знать, что они есть – настоящие и живые, и что на них смотрю не я. Я был обижен, что все это существует. Потом с ее мужем что-то случилось, но я не знал точно. Я не прикасался.
А теперь я боялся говорить, чтобы она меня не узнала, но это не потому, что не хотел говорить, а для того, чтобы она сразу же не ушла.
Но она с испугом и радостью оборачивалась, звала кого-то, я сообразил, что сына, и спрашивала у меня, что это было за стадо.
Вспомнивши, что ей некуда уйти, я повел ее к своим охотникам, которые развели огонь.
Я с жадностью разглядывал ее лицо, не глядя на идущего с ней рядом мальчишку, но трудно было разобрать, так свет менялся. Но я ловил – трудно было поверить… Кроме того я был страшно взволнован, у меня дрожали ноги и тяжело билось сердце. Мельком я уже успел взглянуть: он был очень похож на нее. У него были те же пристальные и рассеянные круглые глаза.
Она узнала меня, но не казалась ни удивленной, ни взволнованной. Она не отнимала своей руки с длинными пальцами, хотя говорила ровным голосом об охоте. – Все их люди разбежались, а лагерь ее друзей был гораздо дальше, именно там они охотились, а она только поджидала их в стороне. Теперь, наверное, эти слоны нагнали и на них страху. Однако надо искать их.
– Кто эти друзья, кто это такие?
– Это новые знакомые.
– А муж?
– Мужа нет.
– Умер?
– Да, для меня умер.
– Вы одна?
Она промолчала. Вряд ли. Эта дама не умела быть долго одна. Я мог думать что угодно. Она всегда умела соврать.
Но когда мы сидели вместе, после того, как она уложила сына спать, – и это ожидание – только бы скорее, – и проводники заснули, – она держала руки неподвижно, когда я положил свои руки на ее, и не отнимала их.
Я видел, что ей пришлось даже теперь сделать усилие. Она целыми неделями не давала себя трогать. Я понимал, что ее не убудет. Это был такой сволочной характер. Я помнил это мягкое неторопливое движение, когда она сбрасывала мою руку. И я должен был знать, что она даст раздевать себя и меня не будет, и что это уже было. Она тоже знала, что я об этом думаю, и скорее всего наслаждалась. А теперь она не отнимала своих рук.
Может быть, она ничего другого не находила сделать. Ей было неудобно… из благодарности. У меня все это толкалось в груди. Тогда я стал целовать опять ее закрытые веки. Но она была озабочена только тем, чтобы никого не разбудить. Она не отходила от сына. Мне было и невыносимо внутри, и неловко внешне: ты говоришь, а тебе молчат, и ты не знаешь, что о тебе думают.
Она умела помалкивать. Но я уже ловил ту старую полуулыбку, обращенную внутрь, – кончики рта вниз, – улыбку внезапного жестокого самодовольства, которую я ненавидел, так как она тащила меня лизать ей ноги. Я хотел этого, но я боялся. А она не отходила от сына.
Утром в оглушающем стрекотании, сбрасывая воду с листьев, – мы забрались в разлившийся ручей, гремя обутыми ногами по камням в воде, а потом с трудом вытаскивая их из прибрежной топи, – мы заходили все глубже в какие-то заросли, чтоб быть одним. Я даже допускал, что это ей не менее интересно чем мне, но для чего? Это, конечно, безволие. Я ее ненавидел, но я перестал видеть, потерял все это из глаз. И ее мужа, хотя это сидело спрятанным глубоко. Сейчас я видел только ее. Я мог быть даже весел и шутить.
Наши вещи несли в лагерь, который нужно было найти. Мы не боялись отстать от проводников, но, кажется, нам обоим хотелось продолжить хотя бы эту ночь – ожидание. Мне минутами так казалось, – что и она, – так хотелось.
Она подчинялась мне без особой охоты, но и это было много. При этом я все-таки боялся, что она вдруг уйдет, и я уводил ее глубже.
Вылезши из воды этого ручья, мы остановились. Она отжала низ платья и я ясно видел ее спину и голые белые ноги. Это было невероятно. Я не переставал ощущать невероятность того, что я могу ее видеть, – я не надеялся, – узкие ступни с тоненькими белыми пальцами, когда она сняла ботинки, чтоб вылить из них воду.
Я хочу удостовериться, что это она. Я обнимаю ее плечи и уткнувшись в ее шею, слышу ее запах. Однако она оборачивается ко мне с насмешливой улыбкой, которая заставляет сдерживаться и ожидать. Да и что мне нужно… Главное – не выпускать ее еще минуту, еще час. Это всегда была главная боязнь и сомнения. Если бы мне когда-нибудь пришла в голову мысль, что она еще и еще захочет быть рядом со мной, я был бы страшно удивлен. Все было поставлено в наших отношениях так, что она может уйти каждую секунду. Поэтому я уводил ее все глубже, не слушая рассуждений о ее друзьях, к которым она должна вернуться. Там ее вещи, а тут все растоптано и попорчено, ни одной пижамы. О сыне она не говорила. Он был с моими охотниками.
Мы спохватились, когда быстро стало темнеть и пошел дождь, стучавший по плоским перепутанным острым стеблям. Пришлось пробивать путь в этой кромешной чаще. Я руками отводил их острия.
Наконец мы выбрались наверх, и я в туманном горячем воздухе разглядел при мутной луне над болотами наш холм и огонь лагеря. Мы подходили к единственной палатке, где уже спал ее сын.
Она повесила простыню на веревку, идущую между стойками.
Жара сгущалась. С бьющимся сердцем я отказался от света. Она, как будто ничего не подозревая, взяла фонарь и пошла туда.
Это опять было невероятно: эта раскрывающаяся стена, это чудо.