Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник) — страница 19 из 27

К счастью, это случилось ночью, в то время как она крепко спала. Я оттащил его в сторону – подальше, и целиком прикрыл брезентом от распоротого вещевого мешка. В сущности, теперь между нами ничего не было, не стояло, но она была еще покрыта свежими рубцами. Мои уже успели присохнуть.

Наконец, она открыла глаза и даже приподнялась. Мы опять лежали рядом. Но на этот раз я был так измучен, что даже не прикоснулся к ней рукой. Я слышал сквозь сон, как она пытается встать, но, кажется, ей это не удалось. Она смогла только усесться. Я же свалился ничком и, уткнувшись головой в брезент подстилки, уснул.

Меня разбудило солнце. Пахло листьями, осенью. Воздух был великолепно теплый. Я сообразил, что ночью был дождь, так как одежда моя и все вокруг было мокро. Видно было недалеко, так как стоял солнечный туман, может быть, из-за недавнего дождя.

Она стояла, нагнувшись близко надо мной, и глядела мне прямо в глаза. Я сразу все понял. Она ничего не говорила об этом, и ни о чем не говорила. Она только глядела на меня, и мне показалось вдруг, что в ее взгляде была какая-то странная улыбка, нет, не злая, нет, кажется, даже нежная, и это опять пронзило меня страхом. И вот эта улыбка как будто соскользнула на ее губы, и в самом деле – они раздвинулись, – все шире, шире, открывая зубы, – углы рта вниз, – как она обычно улыбалась, – но без звука. Мой страх стал мучительным, тем более, что она ничего не говорила. Я крикнул. Тогда она повернулась туда и сказала:

– Помоги мне его зарыть. Я возьму его, а ты принеси что-нибудь, чтоб копать.

И она пошла к телу, где я его оставил. Она очень легко подняла и остановилась с ним. Я глядел во все глаза, но не мог разглядеть. У меня было ощущение, что она с силой сжимает и комкает его, как кусок материи. Ведь это брезент. Она взяла это и, наконец, понесла к краю оврага, где мы были, туда, где начинался кустарник. Молочный солнечный туман спустился, и начало накрапывать.

Я нагнулся под дождем в поисках какой-нибудь подходящей палки, и, торопясь еще раз, взглянул ей вслед. Она обернулась. Наши взгляды встретились. На этот раз нечего было сомневаться. Она хохотала совсем беззвучно, но явно с насмешкой. Я несколько секунд разглядывал ее, вскочил и бросился за ней. В этот момент она поднялась на бугор и торопливо шла по его краю.


Руины и деревья. 1951. Б., чернила. 29x20


Когда я нагнал ее, она обернулась и положила свой комок на землю. Меня поразило что-то в этом свертке.

– Зарой это, – сказала она, по-прежнему насмешливо улыбаясь, – но смотри не разматывай.

– Почему? Ну, хорошо, подожди секунду.

Она повернулась и стала торопливо уходить. Я рванул край брезента, и когда я потянул за угол, клубок стал разматываться.

Материя выпрямилась, и я с ужасом понял, что там ничего нет.

Тогда я обернулся, изо всех сил крикнул ее имя и побежал за ней. Она еще шла по краю бугра, но в этот момент стала спускаться с него на другую сторону, и кустарник закрыл ее. Когда я подбежал туда, ее уже не было. Я стал раздирать кусты и проламываться сквозь них. Я видел снова порезы на своих руках. Я метался в высокой траве в падающем солнечном тумане, и чем становилось светлее, безжалостно светлее, тем яснее я видел предметы вокруг. Но ее не было.

Тогда я рухнул на колени и пополз за ней. Я громко всхлипывал, колючие слезы рвали мне глаза и текли по щекам. Я протягивал за ней руки и умолял ее, все время, все время называя ее имя, как ребенок, которого жестоко наказывают. Я все полз на коленях, чтоб найти ее.

В это время туман рассеялся. Стало солнечно светло, как бывает осенью в горах, и я, наконец, всерьез понял, что ее здесь не было. У меня не хватило бы сил возвращаться, но болезнь прошла. Товарищи подобрали меня недалеко от деревни.


Больница. Бред. 1946

Вчерне закончено 2 января 1955

Mementoповесть

Так громче, музыка,

Играй победу…

I


Он еще поживет. 1945. Б., тушь, перо. 36,5x20


Один работник кинематографии по фамилии Музыкант был эвакуирован в глубокий тыл со всей семьей – престарелыми родителями и младшим братом Роней.

На какой-то станции он вышел из своего спального вагона за кипятком. Пройдя под теплушками нескольких составов и кое-где перелезая через тормозные площадки, он наконец дошел до перрона.

В это время был дан сигнал воздушной тревоги и появились самолеты, которые стали бомбить не то водокачку, не то депо. Музыкант спрятался за ближайшую будку, пережидая, когда это кончится. Вот они улетели. Вот дали отбой, и он, набравши кипятка, отправился обратно. Перелезши опять через две-три тормозные площадки и пройдя под какими-то цистернами, он пошел вдоль своего состава.

Тут он увидел, что один из вагонов совершенно вдрызг разбомблен, и еще подумал – вот не повезло людям, хорошо, что это не наш вагон. Но вагон был именно их.

Он прошел раз, вернулся, прошел еще раз и, снова поравнявшись с этими свежедымящимися развалинами, вдруг увидел торчащие из-под каких-то железных букс ноги и узнал желтые американские ботинки своего братишки.

Тут он уронил чайник, полный свежего кипятка, и повалился без сознания.

А очнулся он в теплушке с солдатами, которые поднесли ему кипятку, угостили папироской и стали делиться боевыми воспоминаниями. А он сидел и слушал их, закрыв лицо руками.

Так его доставили к месту эвакуации.

А там его согласно броне подключили к срочной работе по роду его деятельности. Торопливо и отрешенно кроил он куски отснятого материала и, будучи все время на людях, даже ночью, так как ночевал в общежитии, в вестибюле бывшего кинотеатра, не успевал как следует осмыслить и обобщить происшедшее. Тем более что обобщать тут было собственно нечего. Какие тут обобщения, когда разбомбили не соседний, а именно их вагон.

А затем у него возникла командировка в столицу, и он выехал туда с тридцатью коробками, в которых содержался какой-то свежеотснятый фильм.

II

Перрон столицы был густо затемнен. Во всех направлениях кто-то сновал – очевидно толпа, на которую наезжали багажные тележки. Носильщиков не было, тем более что в темноте их все равно нельзя было разглядеть. И Музыкант, держа в левой руке свой чемодан, в котором находились его документы, литерное снабжение, пара белья и кусок стирочного мыла, другой рукой забирал по три-четыре коробки пленки и переносил их на перрон. Он очень торопился, так как где-то в темноте уже дали третий звонок, который, может быть, относился к их составу.

Музыкант складывал эти круглые жестяные коробки у силуэта фонарного столба, в надежде, что их не заметят или примут за плевательницу, и бежал за следующей партией. Таким образом он наконец вынес всю полнометражную ленту.

Оглядевшись во тьме, он не знал, дожидаться ли рассвета или попробовать перебросить все это дальше. Решил перебросить и начал перетаскивать по пять коробок в одной руке, не расставаясь со своим чемоданом, складывал их через десять шагов, возвращался бегом за следующими и так далее.

Ввиду того, что ему пришлось сделать немало перегонов, каждый по шесть рейсов, к тому времени, как он добрался до выхода на столичную площадь, начался слабый рассвет. И уже смутно вырисовывалось одно из остроконечных зданий, и можно было разобраться, где у него верх и где низ.

Музыкант отдохнул на своих коробках и направился в гостиницу «Метрополь». Там он потребовал номер. Но свободных номеров не оказалось. Он стоял в вестибюле и время от времени требовал. Номеров все не было. Он перестал требовать и просто стоял, так что портье смотрел на него уже как на статую медведя в пивном баре. Он стоял так долго, что вызвал наконец удивление и неприятное беспокойство администрации, и вдруг ему дали номер.

Он поселился там, отвез коробки в главное управление, сдал их и спросил, что теперь делать.

– Ждите, – сказали ему.

И он вернулся в номер, запер дверь и лег на койку.

Ill

Первые два дня Музыкант ни о чем не думал. Он наведывался в управление в соответствующий отдел на четвертом этаже и ему говорили – ждите… И он опять ложился на свою койку. И тут вдруг он задумался. И день за днем он лежал, глядя в потолок, думал о том, что произошло.

Нельзя сказать, что его брат Роня представлял из себя что-нибудь исключительное. Он был длинный, немного веснушчатый и близорукий.

«Я вот хорошо вижу, – думал Музыкант, – а ему нужны очки».

Он прерывал эту дурацкую мысль и продолжал: «Какие очки! Вообще неизвестно, сохранилось ли у него лицо… Все-таки очки бы ему очень пошли. С его улыбкой и полудетской самоуверенностью очки бы его не портили».

Конечно, Музыкант понимал: за ироническим апломбом младшего брата скрывалась застенчивость. Это возраст, когда все вокруг уже видно, уже известно, как много всего может быть. Но ничего еще нет. Хочется скорее, и не дай Бог, чтоб это поняли. Нужно делать вид, что наплевать. Вообще, страшновато. А что страшновато? Страшновато, как это у него получится, как это будет. Но теперь ничего не будет. К счастью, он об этом не знал.

«Ну, пусть старики, – думал Музыкант. – Хотя что значит – "пусть!" Вовсе не пусть. И все-таки они успели пожить».

Отец держал когда-то кондитерскую на Маразлиевской. Там, наверное, было красиво. И светло. Зимними ночами ярко освещено. Все это тогда было открыто допоздна. Он сам в детстве лепил из глины маленькие булки и калачи и раскрашивал их красками. Потом у него были голуби. А Ронька собирал марки.

Забавно было, какими глазами он встречал старшего брата, когда тот возвращался домой во втором часу. Он поднимал голову от учебников и мигал, и молчал. И когда Музыкант развязывал галстук, он вдруг фальшиво требовал ответа на какую-нибудь задачу по физике. Ну конечно, не мог же Роня в свои пятнадцать лет быть компаньоном в развлечениях старшего брата, не мог. Тогда, снимая модные туфли, Музыкант в душе подсмеивался над ним и – удобно, раз-другой рывком повернувшись на кровати, – сразу же засыпал. Но ведь парню скоро исполнится шестнадцать лет! Однажды, натолкнувшись как-то на шикарные американские полуботинки, Музыкант купил две пары – себе и Роньке. Ронька был от них в восторге.