Schirwindt, стёртый с лица земли — страница 10 из 22

Кто считает, что Пушкин — наше все, зво­ните 22222222

Кто считает, что Пушкин — наше не все, звоните 22222223

Кто затрудняется ответить, звоните 22222224 —

я затрудняюсь ответить, до какой степени по­шлости этой свободы волеизъявления мы до­катимся, и охватывает некоторая безысходная паника.


Что-то совсем одиноко. Так все безумно и бездумно ждали прихода нового века — ка­кой-никакой, а аттракцион биографии — жил, мол, в двух веках. Родился в середине прошло­го века. Как приятно произносить: «Помню, где-то в конце прошлого века...» А на поверку век этот прошлый оказался бессмысленно жестоким и беспринципным. Что он нам уст­роил? Какой баланс животного и смыслового существования предложил? Если заложить в компьютер (счастье, что я не умею им поль­зоваться) все параметры бытия нашего поко­ления, то картинка получится крайне непри­глядная. В какой-то хорошей сегодняшней книжке молодая героиня (и тоже сегодняш­няя) брезгливо произносит, глядя на своих ро­дителей, что она могла бы защитить диссерта­цию «Психологические особенности шести­десятников». Снисходительное отношение к этой цифре — 60 — как-то очень трагиче­ски-символично совпало с биографией стра­ны и возрастом шестидесятников. Шестиде­сятники стройными рядами попытались всту­пить в новый век в 60-летних возрастах, и новый век многим — боюсь, что лучшим, — не дал визы. Что он, этот век-вундеркинд, заду­мал? Какую свежую катастрофу он начал фаб­риковать для своего 3000-го преемника? Ни­кому не узнать. Но зачем же на этом экспери­ментальном старте убивать все талантливое и мощное, что существует?

Родину не выбирают! Родителей не выби­рают — их ласково пережидают! Серьезно вы­бирают только президентов и друзей. Пер­вых — от безвыходности, вторых — по наи­тию.

Вспоминаю о Грише и все время думаю: кому и зачем я эти строки адресую? Потом­кам? Уверен, что им нужнее будет классик Г. Горин, а не вздохи современников.

Сегодняшним? Да ну! Будут вожделенно ждать биографической «клубнички» от графо­манов, по недосмотру не состоящих на психи­атрическом учете.

Демонстрировать на бумаге стриптиз ис­кренности для посторонних я не потяну — слишком лично, тонко, долго и непросто скла­дывалась наша с Гришей история взаимоотно­шений.

Спрятаться за привычную маску ирониче­ского цинизма недостает духу.

Со страшным ускорением уходят в небы­тие соученики, сослуживцы, друзья. Похоро­ны одного совпадают с сороковым днем пре­дыдущего. Не хватает ни сил, ни слов, ни слез. Нечем заполнить вакуум единственной пита­тельной среды — дружбы.

В 60-х годах (сколько можно употреблять эту цифру!) на перекрестке наших богемных передвижений молодой, но уже великий Слава Зайцев, перехватив наш с Гришей завистли­вый взгляд на прошествовавшего мимо чело­века — «иномарку» дипломатического разлива, участливо бросил: «Гриша! Набери материала, я создам тебе ансамбль — все ахнут». Не про­шло и года, как мне позвонил взволнованный Гриша и сказал: «Свершилось! Идем в Дом ли­тератора на премьеру костюма — я один бо­юсь». В переполненный пьяно-хвастливым гу­лом ресторан вошел я, а за мной в некоторой манекенной зажатости торжественно вплыл Гриша, неся на плечах и ногах стального цвета зайцевский шедевр. Мы остановились в две­рях, ожидая аплодисментов, и в этот моментмимо нас, с незамысловатой поэтической за­куской, прошмыгнул легендарный официант Адик. мельком зыркнул на Гришу и, потрепав свободной рукой лацкан шедевра, доброжела­тельно воскликнул: «О, рашен пошив!» Мы раз­вернулись и больше этот костюм не демонст­рировали.

Случилось это лет сорок назад — были мы молоды и мечтали о хороших пиджаках, бриарровских прямых петерсоновских трубках, о неинерционных спиннинговых катушках... Все пришло! И что? Любочка Горина сказала: «Возьми Гришины пиджаки и трубки. Носи и кури, мне будет приятно». Я сначала испугался, потом подумал и взял. И вот хожу я в Гриши­ном пиджаке, пыхчу его трубкой, и мне тепло и уютно.



В эпоху повсеместной победы дилетантизма всякое проявление высокого профессиона­лизма выглядит архаичным и неправдопо­добным.

Гердт — пример воинствующего профессионала-универсала.

Я всегда думал, наблюдая за ним: «Кем бы Гердт был, не стань он артистом?» Не будь он артистом, он был бы гениальным плотником или хирургом. Гердтовские руки, держащие рубанок или топор, — умелые» сильные, мужские (вообще Гердт «в целом» очень похож на мужчину — археологическая редкость в голубой дымке нынешнего времени). Красивые гердтовские руки - руки мастера, руки артиста.

Не будь он артистом, был бы поэтом, пото­му что он — глубокая поэтическая натура.

Не будь он артистом, он был бы замеча­тельным эстрадным пародистом — тонким, дрброжелателъным, точным. Недаром из миллиона своих двойников Леонид Утесов выделял Гердта.

Не будь он пародистом, он был бы певцом или музыкантом. Абсолютный слух, редкое во­кальное чутье и музыкальная эрудиция дали бы нам своего Азнавура, с той только разницей, что у Гердта был еще и хороший голос.

Не будь он музыкантом, он стал бы писа­телем или журналистом: что бы ни писал Гердт — эстрадный монолог, чем он грешил в молодостн. или журнальную статью, или текст для фильма, — это всегда было индивидуально, смело по жанровой стилистике.

Не будь он писателем, он мог бы стать ве­ликолепным телевизионным шоуменом.

Не будь он шоуменом, он мог бы стать уникальным диктором-ведущим. Гердтовский за­кадровый голос — эталон этого еще малоизу­ченного, но, несомненно, труднейшего вида искусства. Его голос не спутаешь ни с каким другим по тембру, по интонации, по одному ему свойственной гердтовской иронии: наивный ли это мультфильм или «Двенадцать стульев», или рассказ о жизни и бедах североморских котиком.

Не будь он артистом... Но он Артист! Артист, богом данный, и слава этому богу, что при всех профессиональных «совмещениях» бурной натуры Зямы ему (богу) было отдать Гердта Мельпомене.


...Поехал Зяма как-то раз с творческими вечерами не то в Иркутск, не то во Владивосток. Было ему лет семьдесят пять (возраст в его жизни никогда ничего не означал, потому что он всегда был бодрый и поджарый). Возила его заместитель администратора, девочка лет восемнадцати. Она его возила по клубам, сараям, воинским частям, рыбхозам и так далее, где Зяма увлеченно и, стремясь увлечь, читал Пастернака, Заболоцкого и Самойлова, а люди, из уважения к нему, все это слушали, выпучив гла­за. Потом Зяма над ними сжаливался и начи­нал рассказывать какие-то байки и анекдоты. Они успокаивались и смеялись от души.

Когда артист ездит по стране с концерта­ми, то у него есть какая-то болванка, на которую всегда нанизывается вся программа. Дела­ется умный вид, и говорится: «Да, кстати, я вот только что вспомнил...» — хотя вспоминаешь «это» уже 50—40 лет подряд.

Зяма был среди нас, в данном случае — актеров эстрады, первым. Он так органично де­лал вид, будто «это» только что пришло в голо­ву, что никаких подозрений не возникало. Он никогда не попадал в катастрофу, в которую рано или поздно попадает любой артист во время «чёса» (так раньше назывался график гастролей, когда в день нужно было играть три-четыре концерта). Помню, в городе Kvpгане, когда на третьем представлении я в той ж манере «да, кстати, я вот только что вспомнил...» начал рассказывать какую-то историю, то вдруг, споткнувшись о подозрительную ти­шину в зале, с ужасом понял, что говорил это минут десять назад, А у меня-то ощущение, что я говорил это на прошлой встрече, часа три назад! Мозги-то не подключены... Ну, я, конеч­но. вывернулся, сказав: «Я вам сейчас показал, как бывает, когда артист "чешет"...»

С Зямой ничего подобного произойти не могло ни при каких обстоятельствах. У него была железная канва выступления, но каждый рзз он рассказывал все с таким удовольствием, так свежо и азартно, что зрители действитель­но уходили от него с ощущением случайного, но очень задушевного разговора.

Так вот, эта девочка, зам. администратора, где-то на четвертый день гастролей сказала Зяме: «Вы знаете, Зиновий Ефимович, я вас так ужасно обожаю, что хочу выйти за вас замуж». На что Зяма ей ответил: «Деточка, это вопрос очень серьезный. Спонтанно он не решается. Во-первых, ты должна познакомить меня со своими родителями. Кто у тебя родители? (Да­лее следует ответ девочки, кто у нее родители, типа: папа — в порту, мама — экономист...) Во-вторых, ты должна сообщить им о своем намерении и все честно сказать — в кого, кто... Сколько папе лет? (Следует ответ, сколько папе лет.) Ну так вот, обязательно скажи... твой жених (пауза)... в два раза старше папы» Этот случай для Зямы типичен, потому что влюблялись в него глобально. Как он это делал? Зяма не делал для этого ни-че-го.

...В Мировом океане существует закон, сформулированный людишками как «запах сильной рыбы». Выражается он технически очень просто: тихая, штилевая, солнечная, невинно-первозданная гладь Мирового океа­на — сытые акулы, уставшие пираньи, разря­женные электроскаты, растаявшие айсбер­ги, — вдруг, казалось бы, ни с того ни с сего всё приходит в волнение. Это где-то, может, вне черты осязаемой оседлости, появилась силь­ная рыба, даже не она сама, а только ее запах. И идиотская безмятежность Мирового океана моментально нарушается.

Магнетизм исходил от Гердта постоянно, и это свойство — не актерское.


Я всегда поражался и завидовал людям, ко­торым не надо учить стихи. Зяма, Саша Воло­дин, Миша Козаков, Эльдар Рязанов... — они стихи не учили. Они просто читали их и впи­тывали. Мгновенно. Как поэты. Прочли и впи­тали. Поэтому их поэтическая эрудиция была грандиозной. Они даже играли в такую игру: один читает пару строк, другой должен про­должить — кто первый запнется. Я не могу ска­зать, что мало прочел в этой жизни, но чтобы столько запомнить! Столько?! Мне это просто не под силу. А сколько Зяма учил текста, нахо­дясь уже в преклонном возрасте. Это же не­мыслимо! Мефистофель в «Фаусте» у Козакова... А Фейербах у Валеры Фокина — там же бездна текста, невпроворот, и какой сложный слог! Но Зяма был королем. Он был просто недося­гаем.