Schirwindt, стёртый с лица земли — страница 11 из 22

А вот так задуматься... Война. Роковая ущерб­ность. Существование долгие годы за ширмой Театра кукол, похожее на затянувшееся затме­ние. Потом постепенно, потихонечку, через голос, через тембр, через талант он вырвался из-за этой тряпки. Для того чтобы пройти та­кой путь и потом выйти на такие вершины мастерства, я убежден, необходимы большое мужество и нормальное человеческое често­любие. Зяма всегда знал, что он собой пред­ставляет, как выглядит, как соотносится со всем остальным и со всеми остальными в каж­дый момент своего существования. В нем было достаточно нужного тщеславия.


Вот Зяма сидит за столом. Гости. Он царит.

В любом застолье он занимал свою нишу. Он затихал внутренне и созерцал, наслаждался разговором, рассматривал людей, как дико­винку.

Вокруг него всегда были люди соревнова­тельные. Он приобретал их, словно выигры­вая на аукционе. И радовался потом своим приобретениям, как ребенок. Он умел любо­ваться людьми. Слушать их и просто любо­ваться.

Есть актеры, как, например, покойный Па­панов, которые носят огромные черные очки кепку до бровей, чтобы ни-ни, никто не узнал и не приставал с автографами. А есть люди, ко­торые стоят открытыми и голыми и ждут: ко­гда же их заметят?.. когда набегут?.. Этакая па­ническая жажда популярности... Зяма искал не того, кто будет просить у него автограф, не того, кто будет хлопать ресницами и повто­рять: «Смотрите, живой Гердт!..» — нет. Он ис­кал новую аудиторию. Мог устать от нее через секунду, потерять интерес. Но все равно шел к людям сам, в надежде на неслыханное...


Звонит Зяма: «Все! Срочно берем жен, де­тей — по машинам, и поехали».

Нижнее Эшери. Недалеко от Сухуми. Кра­сота невообразимая... У нас с женой и сыном какой-то сарай. Зяме с Таней и Катей доста­лось подобное жилье с комнатой чуть поболь­ше. Над кроватью Зямы — огромный портрет Сталина, вытканный на ковре, правда, Таня его завесила занавесочкой. И вот такая картина: невероятных размеров завешенный Сталин, а под ним — маленькое тело Зямы, испыты­вающего давнюю «любовь» к этой фигуре... А фамилия хозяина дома, где жил Зямка, как сейчас помню, была Липартия. Так что Зяма жил у Партии, под Сталиным.

Море было недалеко. Но для того чтобы до него дойти, требовались и силы, и нервы, по­скольку дорога представляла собой каменную россыпь из булыжников, голышей и маленьких острых камешков. Это сейчас придумали шлепанцы и сандалии на толстой и мягкой по­дошве, а тогда... Но Зямин оптимизм побеждал.

«Никаких курортов и санаториев! Только чистая природа, дикие хозяева и молодое вино».

В первую же ночь мы поняли, что через нас проходит железная дорога. Это было волшеб­но: каждую ночь мы «тряслись» в поезде, и нас увозило из этого села то на юг, то на север. Но каждое утро мы просыпались опять в Нижнем Эшери...


На заре советской автомобильной эры все мы, естественно, мечтали купить машину. А это по тем временам являлось дикой пробле­мой. Нужно было ходить, подписывать бумаж­ки, чтобы тебя поставили в очередь.

В Южном порту находилась знаменитая автомобильная комиссионка. Она делилась на несколько отсеков. Первый — для простых очередников, алчущих четыре года дряблого «Москвича». Второй содержал в себе «Волги», на которых уже не в силах были ездить со­трудники посольств и дипкорпуса. А дальше, в самом конце, размещался третий отсек, пред­ставлявший собой маленький загончик, где стояли машины, доступ к которым имели только дети политбюровских шишек и космо­навты. Там стояли (как тогда говорили с при­дыханием) иномарки.

Большинство нормальных советских лю­дей вообще не знали, что это такое. Зямина пижонская мечта была — добраться до заветного третьего отсека. Пройдя все кордоны и заслоны, собрав целую папку бумаг и подпи­сав ее у очередного управленческого мурла Зяма таки получил смотровой талон в третий отсек. По этому талону можно было в течение двух недель ходить туда и смотреть на ино­марки — в ожидании новых поступлений. Но если ты за две недели так и не решался купить что-то из предложенного, то время действия талона просто истекало и право посещения смотровой свалки аннулировалось. Поэтому была страшная нервотрепка. Зяма, проходив туда дней двенадцать, занервничал.

Звонит мне оттуда: «Все... Я ждать больше не могу. Я решился — покупаю «Вольво»-фургон». Я ему: «Зяма, опомнись, какого машина года?» Он мне «Думаю, 1726-го...» (Ей было лет двадцать.) — «Ну хоть на ходу?» — «Да, все в по­рядке, она на ходу, только здесь есть один ню­анс... Она с правым рулем». Я столбенею, пред­ставляя Зяму с правым рулем... но не успеваю представить до конца, потому как слышу из трубки: «Приезжай, я не знаю, как на ней ез­дить».

Я приперся туда. Вижу огромную несвежую бандуру. И руль справа. «Давай, садись!» — бод­ро говорит мне Зяма, подталкивая меня на во­дительское место. Я, изо всех сил преодолевая довольно неприятные ощущения (ну, всю жизнь проездить за левым рулем, а тут!), сел за этот самый правый руль, и мы понеслись. С меня сошло семь потов, пока мы добрались до дома, потому что в машине был еще один нюанс — эта бедная машина стала сыпаться, как только мы выехали за ворота. В общем, когда мы добрались до улицы Телевидения, где то­гда жили Зяма с Таней, она рассыпалась окон­чательно.

И стали мы все вместе ее чинить. А там каж­дый винтик нужно было либо клянчить в УПДК — Управлении дипломатического кор­пуса — и покупать в четыре цены, либо зака­зывать тем, кто едет за границу (где таких ма­шин уже просто никто не помнит), записав на листочке марку, модель, точное название де­тали и так далее. Но все-таки Зяма упорно на ней ездил.


Зямина езда на этой «Вольве-Антилопе-гну» подарила мне несколько дней «болдинской осени».

Осенью Зяма немножечко зацепил своей «Вольвой» какого-то загородного пешехода. Пешеход почему-то оказался недостаточно пьян, чтобы быть целиком виновным. Нависла угроза лишения водительских прав и всякие другие неприятные автомобильные санкции. Мы с Зямой взялись за руки и поехали по мес­там дислокации милицейских чиновников, где шутили, поили, обещали и клялись. Но раз­мер проступка был выше возможностей по­сещаемых нами гаишников. Так мы добрались, наконец, до мощной грузинской дамы, пол­ковника милиции, начальницы всей пропа­ганды вместе с агитацией советского ГАИ.

Приняла она нас сурово. Ручку поцеловать не далась. Выслушала мольбы и шутки и улыбнувшись, сказала: «Значит, так сочиняй два-три стихотворных плаката к месячнику безопасности движения. Если понравится — будем с вами... что-нибудь думать».

Милицейская «болдинская осень» была очень трудной. В голову лезли мысли и рифмы, которые даже сегодня, в наш бесконтрольный век торжества неноменклатурной лексики, печатать неловко. Но с гордостью могу сообщить читателям, что на 27-м километре Минского шоссе несколько лет стоял (стоял на плакате, разумеется) пятиметровый идиот с поднятой вверх дланью, в которую (в эту длань) были врисованы огромные водительские права. А между его широко расставленных ног красовался наш с Зямой поэтический шедевр:

Любому предъявить я рад

Талон свой недырявый,

Не занимаю левый ряд,

Когда свободен правый!

Это все, что было отобрано для практиче­ского осуществления на трассах из 15—20 за­готовок типа:

Зачем ты делаешь наезд

В период, когда идет

Судьбоносный, исторический 24-й партийный съезд?»

Зяма всегда и все в жизни делал очень ап­петитно. Когда я видел, как он ест, мне сразу же хотелось есть. Он никогда не «перехваты­вал» в театре, между репетициями или во время спектакля. Все ели, потому что были голодны, а он терпел и ехал домой на обед или ужин.

Он всегда замечательно одевался. Носил вещи потрясающе элегантно. Он никогда не раздумывал над покупкой, он просто очень хорошо знал, во что ему положить тело.

И хромота у него была такая, которая вовсе не читалась как хромота. Он не хромал, а нес тело. Нес, как через «лежащего полицейского», через которого нужно переехать медленно...


У Тани Гердт фамилия не Гердт. У Тани Гердт фамилия — Правдина. Не псевдоним, а настоящая фамилия, от папы. Трудно пове­рить, что в наше время можно носить фами­лию из фонвизинского «Недоросля», где все персонажи — Стародум, Митрофанушка, Правдин... — стали нарицательными. Нарица­тельная стоимость Таниной фамилии стопро­центна. Таня не умеет врать и прикидываться. Она честна и принципиальна до пугающей на­ивности. Она умна, хозяйственна, начальственна, нежна и властолюбива. Она необыкно­венно сильная.

С ее появлением в жизни Зямы возникли железная основа и каменная стена. За нее можно было спрятаться... Такой разбросан­ный и темпераментный, эмоционально увле­кающийся человек, как Зяма, должен был все-гда срочно «возвращаться на базу» и падать к Таниным ногам. Что он и делал всю жизнь.

Таня — гениальная дама, она подарила нам последние 15 лет Зяминой жизни...

Зяма был дико рукастый. Всю столярку на даче он всегда делал сам. А на отдыхе, у пала­ток, скамейку, стол, лавку, табуретку сбивал за одну секунду.

Как-то у себя в деревне под Тверью я пы­тался построить сортирный стул, чтобы под тобой было не зияющее «очко», а как у цивиль­ных людей. Я мучился, наверное, двое суток. И когда забил последний гвоздь, понял, что прибил этот несчастный стульчак со стороны ножек табуретки, — вся семья была в истери­ке. И я вспомнил Зяму. Он бы соорудил за две минуты самый красивый и удобный уличный сортир в подлунном мире. Он сделал бы трон.



Марк Анатольевич — режиссер в законе. Он режиссер своего существования и существо­вания окружающих. Он режиссирует спектак­ли, быт, досуг друзей, выступления, панихиды.

Вот в далекой юности он режиссирует наш ночной пикник около аэропорта Шереметье­во: раскладывает в лесу три костра и при захо­де на посадку самолета велит всем визжать и прыгать, предлагая лайнеру приземлиться. Сам же из чувства протеста машет на самолет руками и орет: «Кыш! Кыш отсюда!»

Однажды он, Григорий Горин и Андрей Миронов приперлись ко мне на день рождния. Вошли во двор и видят: валяется ржавая чугунная батарея парового отопления. Им захотелось сделать приятное другу. Взяли эту неподъемную жуть, притащили на третий этаж. Открываю дверь.