Schirwindt, стёртый с лица земли — страница 12 из 22

— Дорогой Шура, — говорит Горин, — при­ми наш скромный подарок. Пусть эта батарея согревает тебя теплом наших сердец...

— Шутка, — говорю, — на тройку. Несите туда, где взяли.

Они, матерясь, тащат проклятую батарею во двор и бросают на землю. И вдруг Захаров говорит:

— Чтобы шутка сработала, ее нужно дове­сти до абсурда.

Они вновь берутся за батарею и опять та­щат ее на третий этаж. Открываю дверь.

— Дорогой Шура, — говорит Андрей Ми­ронов, — прими наш скромный подарок!

— Вот это другое дело, — говорю. — Вно­сите!

Основные импульсы режиссерской фанта­зии Захарова — это всегда удивить и пугануть. Уезжал я как-то в город Харьков сниматься в очередной малохудожественной картине, провожаемый на вокзале Мироновым и Заха­ровым. Как только поезд отошел, режиссер­ская интуиция подсказала Захарову: «Надо Маску (моя партийная кличка) пугануть». Они помчались ночью к главному администратору театра, выклянчили денег, бросились во Внуково и утром встречали меня в Харькове. Пуганули.

Но чем резче его куда-либо куражно заносит, тем жестче он возвращается на проезжую часть своего бытия. В этом смысле дружба с них напоминает мне эпизоды из чаплинских «Огней большого города», где миллионер всю ночь проводит с Чаплином в дружеском пья­ном экстазе, а утром его не узнает.

Чем крупнее личность, тем опаснее ее слу­чайное осмысление. Поэтому личности вынуждены быть закрытыми от обывательских рас­шифровок. Таков Захаров. Видимость внешне­го благополучия обратно пропорциональна внутренней тревоге. Его резкая смелость чревата страшными послепоступковыми муками. У него цепкая, даже злопамятная эрудиция. Это тяжкий груз. Он аналитичен и мудр. Ана­лиз мешает непосредственности, мудрость тормозит импровизацию. Для этих целей он держит меня.

В дружбе он суров и категоричен. «Худей! Немедленно!» Я худею. «Хватит худеть! Это бо­лезненно!» Я толстею. При этом он щедр и ши­рок. Велел мне, например, носить длинные эластичные носки для укрепления отходив­ших свое ног. Я сопротивлялся, ссылаясь на отсутствие носков в продаже, тогда он привез их мне из Германии — 12 пар, разного цвета, по 38 марок за пару — умножайте!

Но если честно, то я люблю его жену Ни­ночку, а он любит мою жену Таточку. Иногда мы для приличия встречаемся вчетвером и иг­раем в покер.



Я всю жизнь завидую Рязанову. Завидовать таланту стыдно, но, слава богу, кто-то приду­мал, что зависти бывают две — черная и белая. Я завидую белой.

Я завидую его мужеству, моментальной ре­акции на зло и несправедливость, выражен­ной в резких поступках. Я завидую его стой­кой и вечной привязанности к друзьям. Я завидую диапазону его дарований. Я завидую силе его самоощущения. Я преклоняюсь пе­ред формулой его существования: «Omnia mеa mecum роrtо» («Все свое ношу с собой») — он духовно и материально несет шлейф биогра­фии, помнит и любит все, что с ним случи­лось.

Он очень крупный! Даже когда ему удается похудеть, он не уменьшается, а превращается в поджарого слона.

Суммируя свои ощущения от личности друга, я послал к его 70-летию

ЗАКРЫТОЕ ПИСЬМО С ОТКРЫТЫМ СЕРДЦЕМ,

адресованное зарубежной общественности, от артиста, человека и гражданина Ширвиндта Александра Анатольевича

Копии:

— Генпрокуратура России;

— контора дачного поселка «Советский писатель»;

— Международный суд, г. Гаага.

Дорогие друзья (обращение условное)!

Пользуюсь случайной возможностью про­явить на бумаге долголетнюю травлю меня как личности, как художника и, по паспорту, муж­чины — со стороны человека, которому по­свящаю данное печатное послание.

В течение последних 40 лет (первые 40 лет я не помню, и слава богу) так называемый юбиляр использовал меня в корыстных для себя целях.

Но по порядку и коротенько.

1. В к/ф «Ирония судьбы», прикидываясь другом, он завлек меня в баню, где спаивал пи­вом с водкой, к чему я с тех пор пристрастил­ся, не имея на это ни финансового, ни физи­ческого права.

2. В холодном павильоне «Мосфильма» пробовал меня на главную роль в к/ф «Зигзаг удачи» в эротической сцене, положив в постель с актрисой С. Дружининой, которая в целях утепления и боязни главного оператора картины Анатолия Мукасея, ее мужа, лежала под одеялом в тренировочном костюме, чем окончательно похерила зачатки «порно» в советском кинематографе. В результате в фильме сыграл Е. Леонов, а Дружинина с перепугу стала кинорежиссером и безостановочно снимает гренадеров.

3. В фильме «Гараж» т. н. юбиляр предложил мне без проб сняться в одной из главных ро­лей, но в последний момент испугался В. Гафта как пародиста и «убийцу в законе» и позвал его.

4. В период застоя так называемый юбиляр долго шептал мне на ухо, что хочет создать острый фильм «Сирано де Бержерак», и брал меня без проб на роль графа де Гиша. При этом только для того, чтобы не снять меня в очередной раз, утвердил на роль Сирано Е. Ев­тушенко, в то время опального поэта. Фильм закрыли. Евгений перестал быть опальным по­этом, а я кем был, тем и остался.

5. В фильме «Старики-разбойники» он опустился до того, что уговорил меня сыграть в мелком эпизоде, который в титрах формулировался «а также», и моя фамилия стояла по­следней — вроде по алфавиту.

6. «Забытая мелодия для флейты» — снимал Ленечку Филатова, чтобы тот его помнил, а я не запомнился ни себе, ни зрителю.

7. В ленте «Вокзал для двоих» эпизода для меня не существовало вообще, но этот садист убедил меня сниматься, велев все придумать и написать слова самостоятельно. Я украсил со­бой эти две серии, но ни авторских, ни поти­ражных до сих пор не видно.

8. Наконец, последняя экзекуция — фильм «Привет, дуралеи!». Тут этот вампир дошел до физического надругательства, исковеркав мою природную самобытность, — укурносил нос, выбелил волосы, разбросал по телу вес­нушки и даже хотел вставить голубые линзы, доведя меня до киркоровского абсурда, — я не дался, и он затаился до следующей картины.

При этом он не устает кричать, что я его друг и мне все равно, в чем у него сниматься. Нет! Хватит! Прошу его обуздать или еще че­го-нибудь резкое сделать, а пока возместить мне в твердой валюте мягкость моего харак­тера...



Эфрос был круглосуточным режиссером. Он ни секунды не мог быть не режиссером. Он разговаривал и режиссировал, ел и режисси­ровал. Единственный человек, от которого он немножко уставал, это — Гафт. Я помню, как Валя пришел в «Ленком», и мы отправились куда-то в Подольск с выездным спектаклем. Валя только что ввелся в спектакль «104 стра­ницы про любовь» и в автобусе все пытал Эфроса: «Может, так? А, может, так?» Полдороги тот с ним репетировал, но потом устал — на­пор и маниакальность Вали перешибли даже эфросовские.

Сейчас есть такое клише: предали Эфроса. Его ученики и артисты поделены на тех, кто предал, и тех, кто не предал. Сын Эфроса Дима Крымов написал пьесу «Долгое прощание» в форме эссе к юбилею отца. Толя Васильев начал репетировать. Там артисты, которые ра­ботали с Эфросом, вспоминали о нем в такой светло-сентиментальной манере (к сожале­нию, спектакль не состоялся). И я тоже был по­зван в эту высокую компанию... Предателем не считаюсь.

Да и, если разобраться, история простая. Когда Эфрос пришел в «Ленком», три четверти труппы ему обрадовались. Биография этого театра — взбесившаяся кардиограмма ин­фарктника: пики — провалы, пики — провалы. Перед Эфросом образовалась так-а-а-я яма.

Но всякие инъекции нового лекарства в сформировавшийся организм очень часто чреваты отторжением, даже если организм хочет испробовать на себе новое чудодейст­венное средство.

Когда Эфроса, наконец, приняли в «Ленин­ский комсомол», то эта «кислородная подуш­ка» на измученный больной коллектив подей­ствовала неоднозначно. Кто-то сломя голову бросился в этюдный метод, как бросаются без подготовки в глубокую воду, чтобы научиться плавать, — либо выплыву, либо потону. Другие сразу решили, что это «не их», и образовали привычную оппозицию. Третьи остались «на берегу», чтобы посмотреть, чем закончится первый заплыв.

Премьером Театра имени Ленинского комсомола был Геннадий Карнович-Валуа — любимец Берсенева и Гиацинтовой, высокий, красивый, с удивительным бархатным голосом, сыгравший массу центральных ролей в разные периоды жизни театра. Он имел родо­вую графскую фамилию и отца — тоже Карновича и тоже Валуа — артиста Ленинградского БДТ. Отцу принадлежит знаменитая фраза, об­ращенная к нам во время гастролей в Ленин­граде на ужине, устроенном им в квартире, старинное убранство которой оправдывало окончание их фамилии: «Мои молодые дру­зья, — фирменным семейным голосом произ­нес он, — запомните: если не играть и не репе­тировать — лучше нашей профессии нет».

Так вот, Геннадий не понимал, почему он должен садиться за школьную парту и начи­нать все сначала. Он присматривался! А кру­гом бушевали новые единомышленники — бо­ролись, что-то доказывали, сплотясь под зна­менем лидера. Наконец, так и не уяснив происходящего, но почуяв, что может остать­ся за бортом, он подошел ко мне и тихо спро­сил: «Шурка, а против кого вы дружите?» Я, как мог, обрисовал ему святость наших замыслов и чистоту взаимоотношений, он поверил и произнес «Знаешь что, возьмите меня в вашу банду...»

Эфрос был никаким худруком. Сейчас, сидя в аналогичном кресле, я это понимаю как никогда. У настоящих худруков есть внутрен­няя стратегия поведения: «кнутом и пряни­ком». К этой позиции многие мои друзья при­зывали и меня. Я согласно кивал и даже пытал­ся, но увы. Когда кнут находится в руках у пряника...

В «Ленкоме», например, худруком долгие годы был Иван Николаевич Берсенев. Прозви­ще в кулуарах — Ванька-Каин. Вот он был ве­ликий худрук. Он ставил «Нору». И как только наверху открывали пасти: «Как это "Нора" в Театре имени Ленинского комсомола?!» — он — раз — и тут же создавал комсомольский спектакль «Парень из нашего города». И этот баланс держал идеально.

Эфроса политика никогда не интересова­ла. Он начал ставить «104 страницы про лю­бовь», «Снимается кино» — сразу же возникли сложности. Ему все кругом стали говорить: надо что-то и для ЦК комсомола сварганить. И он принес пьесу Алешина «Каждому свое». Написана она была на основе реального фак­та: наш танк ворвался на страшной скорости в тыл врага и начал крушить все вокруг. Ну, та­кой камикадзе. Эфрос прочел это на художе­ственном совете. Мы попытались ему объяс­нять, что, мол, фанера, ужас. А он нам стал до­казывать, что это глубочайшая, трагическая история. Он нам не говорил: давайте это сыг­раем для начальства, поставим для галочки, чтобы отстали, — нет! Не создав этого спектакля, в искусстве дальше жить нельзя! И уго­ворил. Сайфулин играл танкиста, я изображал Гудериана. Седые виски, красавец — такой мудрый, усталый фашист. Державин играл ка­кого-то надсмотрщика в Освенциме... И до са­мого конца Эфрос убеждал нас, что это нужно и важно. И ведь смотрели. Удивлялись, конеч­но, но все-таки пробирало, горло все-таки пе­рехватывало.