Schirwindt, стёртый с лица земли — страница 13 из 22

Это был его метод работы с материалом, работы с актером: вынимать из любого мате­риала драматизм. Кто-то больше приспособ­лен к такому способу работы, кто-то меньше. Я меньше. Я актер совсем другого разлива. Ко­гда мы встретились, я был уже весь в «капусте». Эфрос писал в книге «Репетиция — любовь моя», что «многолетнее увлечение "капустни­ками" сделало мягкую определенность харак­тера Ширвиндта насмешливо-желчной», что «Ширвиндту не хватало той самой му́ки...», что «ему надо было как-то растормошиться, рас­тревожить себя».



Я помню, как Эфрос влюблялся в Ольгу Яковлеву. Она была еще студенткой, шли ка­кие-то показы. И вот ее мяукающий звучок остро зацепил, что-то в ее индивидуальности его дико взволновало. Ольгина способность доводить любую сценическую ситуацию до щемящего драматизма была настолько иден­тична трофике Эфроса, что с первых шагов в «Ленкоме» их творческий тандем приобрел знаковую стилистическую силу и позволил из милой запорожской девочки образовать вы­дающуюся актрису. Я ее люблю, пользуюсь вза­имностью, благодарен за счастливое партнер­ство и дружбу.


Способность убедить актера у Эфроса была феноменальная! Задумал он ставить «Ро­мео и Джульетту». Позвал меня. Заперлись. Го­ворит: «Саша! Я долго сомневался и, наконец, решился. Давай рискнем! Ты знаешь, я мечтаю о «Ромео и Джульетте». После, не скрою, мно­гих муки сомнений остановился на тебе».

«Боже, — думаю, — уж не хочет ли он пере­вернуть все вековые традиции и обрушить на зрителя Ромео в моем лице?» Нет! Оказывает­ся, у Шекспира главный персонаж — не Ромео. Вся эта история зиждется на одном герое, не угадав с которым можно не прикасаться к по-становке... «Будем пробовать, — говорит Толя, — искать, мучиться, а вдруг состоится?..»

Итак, премьера. Четыре часа я сижу в гри­мерной, а к концу спектакля, напялив тяже­лейший кафтан в виде перьев какой-то сказоч­ной птицы — полугрифа-полувороны, выхожу на сцену и произношу: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте».



Было немножко стыдно, но сознание, что не подвел Эфроса и достойно сыграл главную роль в «Ромео и Джульетте», несколько смягча­ло ощущение конца актерской биографии.

Очень редко хвалил! Иногда приходил по­сле спектакля в гримерную и плакал. Это был огромный подарок — эфросовские слезы. И я получал его несколько раз. В «Снимается кино» и «Счастливых днях несчастливого че­ловека».

Появлялись новые актеры — новые увлече­ния. А что делать нам, аборигенам влюбленно­сти?

Эфрос обещал мне, что я сыграю Дон Жуа­на в театре, но возник незабвенный Коля Вол­ков... Однако, помня об обещании, Эфрос предложил мне эту роль в телефильме. И я ни­чуть не жалею — моим партнером был Люби­мов, Любимов — Мольер, Любимов — Сганарель.

Мои отношения с Эфросом отличались от его взаимоотношений со многими моими коллегами. Там была или любовь до гроба, или смертельный разрыв. А я общался с Анатолием Васильевичем очень долго, и расставались мы грустно, но не врагами.

Когда сейчас возникает разговор об Эфро­се, я пугаюсь максималистских суждений и бурных эмоциональных всплесков. Эмоции мешают осмыслению. Главное — надо пом­нить, что в судьбе актера встречи с такими уникальными художниками, как Эфрос, еди­ничны. И оставляют след на всю жизнь.

Вспоминая эфросовский «Ленком», нельзя не говорить о Дурове.



Мы со Львом Константиновичем находим­ся в том критическом возрасте, когда уже очень не хочется врать. Вернее, все равно хо­чется, а нужно остановиться.

Ну, во-первых, Лев Константинович — за­мечательный артист. Это знают все, и врать об этом бесполезно. Наверное, немногие знают, что именно Дуров привел Анатолия Василье­вича Эфроса в Театр имени Ленинского ком­сомола. Это уже потом из-за каких-то сложно­стей отношений между ними (возникших не без помощи массы «благожелателей») их пути несколько разошлись. Что жалко. Но эфросов­ский «взрослый» театр, то есть период работы после Центрального детского театра, начался именно с подачи Льва Константиновича.

Сложилась такая несколько наигранная комбинация: раз Станиславский с Немирови­чем договаривались о создании нового театра, сидя в каком-то кабаке, то и мы решили со­браться в ресторане гостиницы «Централь­ная» и поговорить о том, чтобы Эфрос возгла­вил «Ленком». Помню, мы втроем сидели за столом и обсуждали, как будет прекрасно, ссли Эфрос придет в этот театр. Эфроса при­ходилось уговаривать — он очень боялся пе­рехода в театр с таким названием, с таким, как сейчас модно говорить, брэндом.

Надо заметить, что я был знаком с семьей Эфроса достаточно близко в силу того, что я родственник Наташи Крымовой, жены Анато­лия Васильевича. То есть, с одной стороны, я был молодым артистом Театра имени Ленин­ского комсомола, а с другой — родственни­ком, и мое мнение оказывалось субъективным.

А основным двигателем всего процесса стал Левка, и результата он добился.

Левка вообще являлся фанатом Эфроса до вот этих всех катаклизмов, которые потом ме­жду ними произошли.

Дурова я знаю изнутри. Знаю, какой он рез­кий, ранимый и непредсказуемый. Он очень хороший артист и может играть всякое, но есть в нем какой-то стесняющий его внутрен­ний зажим. Он как бы боится выйти из своих привычных рамок, и это ему прежде немного мешало. Но сейчас, уже к зрелости, он отбро­сил эту внутреннюю скованность, стал рас­крепощеннее, шире, мягче. А мягкость в его характере всегда нужно было искать. Дуров — замечательный боевитый мужик. Сколько мы с ним дрались в жизни — конечно, не с ним персонально, а вдвоем против кого-то при са­мых идиотских стечениях обстоятельств; сколько было выпито... При этом он совер­шенно патологический семьянин. И я его очень понимаю: сам в этом смысле выродок. Лев Константинович — это патологический муж, патологический папа и патологический дед.

Левка всегда находился в прекрасной фи­зической форме. У нас в «Ленкоме» была своя футбольная команда, довольно крепкая на те­атральном уровне. Как-то раз, на гастролях в Челябинске, мы приняли участие в одном не­забываемом матче. Нашим противником на футбольном поле стала знаменитая в этом го­роде команда с несколько странным названи­ем — «Вышка». Мы даже думали, что она состо­ит из охраны какого-нибудь лагеря. Но, как потом оказалось, это была команда челябин­ских телевизионщиков. Причем играли они чуть ли не профессионально и страстно жела­ли победить новеньких. Лично я ужасно плохой футболист, и меня всегда ставили в защи­ту, потому что людей не хватало. А в это время к нам приехал великий футболист Игорь Нет­то, муж Ольги Яковлевой. Был еще с ним напа­дающий из «Спартака». Они вдвоем могли вы­играть у любой «Вышки». Но поскольку эти люди были узнаваемы, их пришлось загрими­ровать. Игорю надели парик, а второму, заслу­женному мастеру спорта, сделали фингал под глазом и перевязали. Они у нас числились ра­бочими сцены. Единственный, кто играл с ними на равных в нападении, — это Левка. Ко­гда он долго не мог обогнать кого-то, он бе­жал, бежал, бежал, а потом прыгал противнику на спину, как гепард на буйвола, и на нем ви­сел.

И все-таки в спектре многочисленных та­лантов Дурова кое-чего не хватает — он вялый автомобилист. Плохо ездит. Но я думаю, что это не самый большой недостаток в человече­ском существе.

На своих творческих вечерах Левка всегда появляется с огромным количеством замеча­тельных баек, рассказов и воспоминаний. По­лучая за эти полтора часа, условно говоря, де­сять рублей, он должен мне авторских рубля четыре, потому как я фигурирую в его истори­ях минут двадцать пять — Левка любит про­свещать всех на предмет наших с ним взаимо­отношений, рассказывать о моем хамстве и т.п. Так что для благосостояния его семьи я сделал очень много.



Любить нельзя уговорить. Или есть любовь — или только производственная необходимость. Артисты всегда ссылаются на интриги, недо­понимание, травлю... Никогда Плучек не был в меня влюблен — я ему был просто нужен.

Но идут годы, и, как мелкая шелуха, отпада­ют все местечковые театральные обиды, пус­тые амбиции, ожесточенные схватки неизвестно из-за чего, и, как чистый мрамор на могиле Валентина Николаевича, навсегда ос­тается большой художник, отдавший жизнь театру.

«У времени в плену» — один из самых тем­пераментных спектаклей Плучека. Почему? Плучек сам прожил жизнь в плену у времени. Как жить пленнику в искусстве? В плену идео­логии, мира замкнутого пространства, вечно­го дамоклова меча цензуры? Как не сломаться, не устать, не сдаться? Ответ один: Плучек — личность космического интеллектуального измерения. В самые пиковые моменты сосу­ществования с советской действительностью он уходил в свое пространство одиночества, где ему было комфортно, интересно и даже весело. Пленник времени — он это время с азартной смелостью атаковал и побеждал не­однократно.

Нынешние homo sapience сами взяли вре­мя в плен. Они не знают, что делать с обру­шившейся на них властью, и безвольно-ин­фантильно разобщаются. Плучек был человек гордый. Никогда никакие регалии (а их было множество) не прилипали к нему. Его орга­низм отторгал все бирки бессмысленных сло­вообразований перед фамилией. Он был Плу­чек — коротко, мощно, вечно.

Право на посмертность — великое право, слава богу, не узаконенное еще в нашем пра­вовом государстве. Это не народная тропа, вы­топтанная стадом любопытных. Незабвенность — это вклад личности в хронологию мировоззрения. У Плучека там целая глава.

Плучек — натура поэтическая. Я очень люблю заглядывать в словарь Даля, чтобы про­яснить корневую первооснову какого-либо понятия. Там «поэтический дар — отрешиться от насущного, возноситься мечтою и вообра­жением в высшие пределы, создавая первооб­разы красоты». Это Плучек.

Мейерхольд и Пастернак — его кумиры Вот четверостишие Пастернака из стихотво­рения «Мейерхольдам»:

Той же пьесою неповторимой,

Точно запахом краски, дыша,

Вы всего себя стерли для грима,

Имя этому гриму — душа.

Это Плучек.



Белла Ахмадулина и Борис