Это был его метод работы с материалом, работы с актером: вынимать из любого материала драматизм. Кто-то больше приспособлен к такому способу работы, кто-то меньше. Я меньше. Я актер совсем другого разлива. Когда мы встретились, я был уже весь в «капусте». Эфрос писал в книге «Репетиция — любовь моя», что «многолетнее увлечение "капустниками" сделало мягкую определенность характера Ширвиндта насмешливо-желчной», что «Ширвиндту не хватало той самой му́ки...», что «ему надо было как-то растормошиться, растревожить себя».
Я помню, как Эфрос влюблялся в Ольгу Яковлеву. Она была еще студенткой, шли какие-то показы. И вот ее мяукающий звучок остро зацепил, что-то в ее индивидуальности его дико взволновало. Ольгина способность доводить любую сценическую ситуацию до щемящего драматизма была настолько идентична трофике Эфроса, что с первых шагов в «Ленкоме» их творческий тандем приобрел знаковую стилистическую силу и позволил из милой запорожской девочки образовать выдающуюся актрису. Я ее люблю, пользуюсь взаимностью, благодарен за счастливое партнерство и дружбу.
Способность убедить актера у Эфроса была феноменальная! Задумал он ставить «Ромео и Джульетту». Позвал меня. Заперлись. Говорит: «Саша! Я долго сомневался и, наконец, решился. Давай рискнем! Ты знаешь, я мечтаю о «Ромео и Джульетте». После, не скрою, многих муки сомнений остановился на тебе».
«Боже, — думаю, — уж не хочет ли он перевернуть все вековые традиции и обрушить на зрителя Ромео в моем лице?» Нет! Оказывается, у Шекспира главный персонаж — не Ромео. Вся эта история зиждется на одном герое, не угадав с которым можно не прикасаться к по-становке... «Будем пробовать, — говорит Толя, — искать, мучиться, а вдруг состоится?..»
Итак, премьера. Четыре часа я сижу в гримерной, а к концу спектакля, напялив тяжелейший кафтан в виде перьев какой-то сказочной птицы — полугрифа-полувороны, выхожу на сцену и произношу: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте».
Было немножко стыдно, но сознание, что не подвел Эфроса и достойно сыграл главную роль в «Ромео и Джульетте», несколько смягчало ощущение конца актерской биографии.
Очень редко хвалил! Иногда приходил после спектакля в гримерную и плакал. Это был огромный подарок — эфросовские слезы. И я получал его несколько раз. В «Снимается кино» и «Счастливых днях несчастливого человека».
Появлялись новые актеры — новые увлечения. А что делать нам, аборигенам влюбленности?
Эфрос обещал мне, что я сыграю Дон Жуана в театре, но возник незабвенный Коля Волков... Однако, помня об обещании, Эфрос предложил мне эту роль в телефильме. И я ничуть не жалею — моим партнером был Любимов, Любимов — Мольер, Любимов — Сганарель.
Мои отношения с Эфросом отличались от его взаимоотношений со многими моими коллегами. Там была или любовь до гроба, или смертельный разрыв. А я общался с Анатолием Васильевичем очень долго, и расставались мы грустно, но не врагами.
Когда сейчас возникает разговор об Эфросе, я пугаюсь максималистских суждений и бурных эмоциональных всплесков. Эмоции мешают осмыслению. Главное — надо помнить, что в судьбе актера встречи с такими уникальными художниками, как Эфрос, единичны. И оставляют след на всю жизнь.
Вспоминая эфросовский «Ленком», нельзя не говорить о Дурове.
Мы со Львом Константиновичем находимся в том критическом возрасте, когда уже очень не хочется врать. Вернее, все равно хочется, а нужно остановиться.
Ну, во-первых, Лев Константинович — замечательный артист. Это знают все, и врать об этом бесполезно. Наверное, немногие знают, что именно Дуров привел Анатолия Васильевича Эфроса в Театр имени Ленинского комсомола. Это уже потом из-за каких-то сложностей отношений между ними (возникших не без помощи массы «благожелателей») их пути несколько разошлись. Что жалко. Но эфросовский «взрослый» театр, то есть период работы после Центрального детского театра, начался именно с подачи Льва Константиновича.
Сложилась такая несколько наигранная комбинация: раз Станиславский с Немировичем договаривались о создании нового театра, сидя в каком-то кабаке, то и мы решили собраться в ресторане гостиницы «Центральная» и поговорить о том, чтобы Эфрос возглавил «Ленком». Помню, мы втроем сидели за столом и обсуждали, как будет прекрасно, ссли Эфрос придет в этот театр. Эфроса приходилось уговаривать — он очень боялся перехода в театр с таким названием, с таким, как сейчас модно говорить, брэндом.
Надо заметить, что я был знаком с семьей Эфроса достаточно близко в силу того, что я родственник Наташи Крымовой, жены Анатолия Васильевича. То есть, с одной стороны, я был молодым артистом Театра имени Ленинского комсомола, а с другой — родственником, и мое мнение оказывалось субъективным.
А основным двигателем всего процесса стал Левка, и результата он добился.
Левка вообще являлся фанатом Эфроса до вот этих всех катаклизмов, которые потом между ними произошли.
Дурова я знаю изнутри. Знаю, какой он резкий, ранимый и непредсказуемый. Он очень хороший артист и может играть всякое, но есть в нем какой-то стесняющий его внутренний зажим. Он как бы боится выйти из своих привычных рамок, и это ему прежде немного мешало. Но сейчас, уже к зрелости, он отбросил эту внутреннюю скованность, стал раскрепощеннее, шире, мягче. А мягкость в его характере всегда нужно было искать. Дуров — замечательный боевитый мужик. Сколько мы с ним дрались в жизни — конечно, не с ним персонально, а вдвоем против кого-то при самых идиотских стечениях обстоятельств; сколько было выпито... При этом он совершенно патологический семьянин. И я его очень понимаю: сам в этом смысле выродок. Лев Константинович — это патологический муж, патологический папа и патологический дед.
Левка всегда находился в прекрасной физической форме. У нас в «Ленкоме» была своя футбольная команда, довольно крепкая на театральном уровне. Как-то раз, на гастролях в Челябинске, мы приняли участие в одном незабываемом матче. Нашим противником на футбольном поле стала знаменитая в этом городе команда с несколько странным названием — «Вышка». Мы даже думали, что она состоит из охраны какого-нибудь лагеря. Но, как потом оказалось, это была команда челябинских телевизионщиков. Причем играли они чуть ли не профессионально и страстно желали победить новеньких. Лично я ужасно плохой футболист, и меня всегда ставили в защиту, потому что людей не хватало. А в это время к нам приехал великий футболист Игорь Нетто, муж Ольги Яковлевой. Был еще с ним нападающий из «Спартака». Они вдвоем могли выиграть у любой «Вышки». Но поскольку эти люди были узнаваемы, их пришлось загримировать. Игорю надели парик, а второму, заслуженному мастеру спорта, сделали фингал под глазом и перевязали. Они у нас числились рабочими сцены. Единственный, кто играл с ними на равных в нападении, — это Левка. Когда он долго не мог обогнать кого-то, он бежал, бежал, бежал, а потом прыгал противнику на спину, как гепард на буйвола, и на нем висел.
И все-таки в спектре многочисленных талантов Дурова кое-чего не хватает — он вялый автомобилист. Плохо ездит. Но я думаю, что это не самый большой недостаток в человеческом существе.
На своих творческих вечерах Левка всегда появляется с огромным количеством замечательных баек, рассказов и воспоминаний. Получая за эти полтора часа, условно говоря, десять рублей, он должен мне авторских рубля четыре, потому как я фигурирую в его историях минут двадцать пять — Левка любит просвещать всех на предмет наших с ним взаимоотношений, рассказывать о моем хамстве и т.п. Так что для благосостояния его семьи я сделал очень много.
Любить нельзя уговорить. Или есть любовь — или только производственная необходимость. Артисты всегда ссылаются на интриги, недопонимание, травлю... Никогда Плучек не был в меня влюблен — я ему был просто нужен.
Но идут годы, и, как мелкая шелуха, отпадают все местечковые театральные обиды, пустые амбиции, ожесточенные схватки неизвестно из-за чего, и, как чистый мрамор на могиле Валентина Николаевича, навсегда остается большой художник, отдавший жизнь театру.
«У времени в плену» — один из самых темпераментных спектаклей Плучека. Почему? Плучек сам прожил жизнь в плену у времени. Как жить пленнику в искусстве? В плену идеологии, мира замкнутого пространства, вечного дамоклова меча цензуры? Как не сломаться, не устать, не сдаться? Ответ один: Плучек — личность космического интеллектуального измерения. В самые пиковые моменты сосуществования с советской действительностью он уходил в свое пространство одиночества, где ему было комфортно, интересно и даже весело. Пленник времени — он это время с азартной смелостью атаковал и побеждал неоднократно.
Нынешние homo sapience сами взяли время в плен. Они не знают, что делать с обрушившейся на них властью, и безвольно-инфантильно разобщаются. Плучек был человек гордый. Никогда никакие регалии (а их было множество) не прилипали к нему. Его организм отторгал все бирки бессмысленных словообразований перед фамилией. Он был Плучек — коротко, мощно, вечно.
Право на посмертность — великое право, слава богу, не узаконенное еще в нашем правовом государстве. Это не народная тропа, вытоптанная стадом любопытных. Незабвенность — это вклад личности в хронологию мировоззрения. У Плучека там целая глава.
Плучек — натура поэтическая. Я очень люблю заглядывать в словарь Даля, чтобы прояснить корневую первооснову какого-либо понятия. Там «поэтический дар — отрешиться от насущного, возноситься мечтою и воображением в высшие пределы, создавая первообразы красоты». Это Плучек.
Мейерхольд и Пастернак — его кумиры Вот четверостишие Пастернака из стихотворения «Мейерхольдам»:
Той же пьесою неповторимой,
Точно запахом краски, дыша,
Вы всего себя стерли для грима,
Имя этому гриму — душа.
Это Плучек.
Белла Ахмадулина и Борис