Теперь, когда Вы прочитали письмо, судите сами: или не обратить на него внимания, или обратить. Я буду считать за счастье, если Вы хоть чем-нибудь (пусть просто открыткой) дадите знать, что получили мое письмо.
С уважением, Лидия.
26 сентября 1975 года».
Самоирония самоиронией, но все-таки хочется поместить в музей что-либо искренне-пародийно-интеллигентно-грамотное. Пока мой друг Михаил Швыдкой оставался очень большим начальником, публиковать его послание было опасно. Могли заподозрить,что я использую его высокое положение в своих рекламно-корыстных целях. Но теперь, когда он начальник пожиже, а друг такой же, уже можно поместить его спич в отдел писем.
«ТОСТ ЗА СТАРОГО ДРУГА.
Дорогой Шура!
Глубокоуважаемый Александр Анатольевич!
Поднимая свою рюмку, чтобы выпить за твое здоровье, как положено в мгновения всякого юбилея, а тем более 70-летия, вовсе не боюсь пафоса, подобающего случаю. Несмотря на то, что мы любим с тобой одну и ту же закуску времен советского средневековья, а именно кильки в томате, сайру и баклажанную икру из железной банки, которую можно намазывать на ломти любительской колбасы или сала (соленые огурцы и помидоры, разумеется, всегда в радость!), и уже много лет запиваем это гастрономическое великолепие одним и тем же сорокаградусным напитком, ни хуже ни лучше которого, по справедливому суждению В. С. Черномырдина, в мире нет.
Я и поныне храню чувство нервного восторга, обрушившегося на мою хрупкую юношескую душу, когда я впервые увидел тебя на сцене Театра имени Ленинского комсомола в незабываемой роли немецкого фашиста в штабе Гудериана, если не ошибаюсь. Там было много фашистов почему-то совершенно неарийского вида, но ты уже тогда выделялся из массовки независимо-отчужденным видом и абсолютным презрением к чудовищному тексту. Похоже, что твой герой уже тогда — в первые годы войны — знал, кто победит, и не желал участвовать в бессмысленном сопротивлении.
Ты работал с выдающимися режиссерами — А. В. Эфросом и В. Н. Плучеком, М. А. Захаровым и Э. А. Рязановым — и сыграл в их спектаклях и фильмах удивительные роли от Людовика XIV до графа Альмавивы. Но вместе с этим ты всегда был словно сам себе режиссер. Ты нырял в текст первоклассных ролей и выбирался на сушу подмостков, сохраняя независимость и легкую надменность, которая присуща тем, кто барственно гуляет сам по себе. Будто роль кинорежиссера из поразительного эфросовского спектакля, и поныне щемящего душу, «Снимается кино» по пьесе Э. Радзинского — советский перифраз феллиниевских «8 1/2» — вошла в твою плоть, в твое бытие раз и навсегда. Феномен недовоплощенности живет во всех твоих работах, во всей твоей жизни, которая только чужим людям может показаться жизнью баловня судьбы, легким дыханием ануевского Орнифля, которого ты сыграл всем на радость. Тебя считают продолжателем традиции неунывающего Балиева, создателя бессмертного мхатовского кабаре «Летучая мышь», но Балиев не дожил до твоих лет, поэтому, наверное, в его шутках даже в пору эмиграции не было той горечи, что есть у тебя. Да к тому же Балиев не тянул такой корабль, как нынешний Театр сатиры, — тут уж точно не до шуточек (при всем моем почтении к коллективу!).
Твое умение быть со всеми на «ты», не обижая ни студентов, ни политиков, ни олигархов, поразительно. Это дозволялось лишь королям шутов, если их не казнили за это. Изысканная ненормативность твоей лексики не коробит даже благородных девиц, которые обожают тебя так же, как студенты, собаки, домашние и вся прочая живность, роящаяся вокруг. Понятно, что, кроме своей жены Наталии Николаевны, детей, внуков, Марка Захарова и его семьи, ты больше всего любишь удить рыбу, а вовсе не играть на сцене, но публика об этом, к счастью, не догадывается.
Увы, мы похоронили многих близких друзей, память о которых сблизила нас еще больше, и это тоже не прибавило нам веселья. Но помнишь, как звучала труба в руках Лени Каневского в «Снимается кино»? Она звала в горние выси творчества и одновременно утверждала могущество жизни. Жизни как таковой. Ни плохой, ни хорошей. Той, без которой нет искусства. Ты пронес эту мелодию в себе до сей поры — я в этом уверен. И поэтому сохранил самого себя. Ты никогда не вмещался в рамки театральных или кинематографических профессий. Ты — Александр Ширвиндт. И этим все сказано. Другого нам не надо. Да его и не может быть. Так что пусть это кино снимается долго, долго, долго...
Искренне твой, Михаил Швыдкой».
У меня на столе в кабинете постоянно лежат приглашения на различные праздники от патриарха, муллы, раввина...
В силу разбросанности своих верований построю в Ширвиндте маленькую исповедальню.
Если сдуру начнешь осмысливать прожитое, конечно, танцевать надо от некролога. Веселенький танец — эдакий dance macabre. Надо зажмуриться и самому себе написать некролог. Если, скажем, в нем будет строчка: «Пять лет он был художественным руководителем театра» — жидковато. А вот если там будет написано: «Это время запомнится страшным провалом спектакля «Жуть» и прогремевшим на всю Москву обозрением «Штаны наизнанку» — уже что-то. И когда так себя прочешешь, чувствуешь, что какие-то пустоты еще необходимо успеть заполнить.
Правда, никогда нельзя доверять сегодняшним впечатлениям и рецензиям — надо ждать.
Очень хороший ленинградский режиссер Бирман задумал снять «Трое в лодке, не считая собаки». Все говорили: «Вы с ума сошли! Нельзя снять «Трое в лодке...». Я тоже думаю, что есть писатели — Джером, Марк Твен, Ильф и Петров, которые потрясающи своей авторской интонацией. Можно снять сюжет, ту или иную актерскую или режиссерскую версию, но авторскую интонацию снять невозможно. Однако Бирман сказал, что это будет просто фильм о трех нынешних друзьях по канве Джерома. Ну, раз по канве и раз мы три друга, — такой римейк, как сейчас принято говорить, — то мы согласились.
Поехали в город Советск, бывший Тильзит, расположенный где-то недалеко от моего города. А там начали с окрестных полей сгонять колхозников и переодевать их в лондонцев. Мы поняли, что римейк будет тот еще. Запахло катастрофой. Когда фильм вышел, его страшно заклеймили. Но прошло столько лет, его часто повторяют и при этом говорят: «Какой милый фильм!» Надо ждать.
Я человек низкой тщеславности и всегда с состраданием и завистью смотрю на коллег моего поколение — наиболее ярких предетставителей «уходящей натуры» эпохи, которые задыхаются от панической жажды популярности.
Я человек спонтанно увлекающийся, такой бенгальский огонь с небольшим количеством искропроизводства, но льщу себя, что довольно ярким. Употребляя сегодняшнюю спортивную лексику — я спринтер, вынужденный бежать стайерскую дистанцию Когда финиш — не знает никто, но ленточка уже видна.
Раньше я считал, что пенсионный возраст — вещь условная, придуманная. Но на салом деле какая-то бухгалтерия там, наверху, или социологи божественные правильно эти сроки сюда спустили.
Все должно быть вовремя. Причем каждый это понимает и говорит: «Хватит! Дорогу молодым! Устаю, ничего ужо не могу аккумулировать».
Говорят — и не рыпаются с места. Упоение собственной уникальностью не является страховкой от ночных кошмаров. Самодостаточность — мастурбация существования, эдакая «ложная беременнцсть» значимости. К старости боятся резких движений — как физических, так и смысловых. А трусость, очевидно, — это надежда, что обойдется.
Годы идут... Все чаще обращаются разные СМИ с требованиями личных воспоминаний об ушедших ровесниках. Постепенно становишься комментарием книги чужих жизней и судеб. А память слабеет, эпизоды путаются, ибо старость — это не когда забываешь, а когда забываешь, где записал, чтобы не забыть.
Долго жить почетно и интересно, но опасно с точки зрения смещения временного сознания. Помню (все-таки помню) 90-летний юбилей великой русской актрисы Александры Александровны Яблочкиной на сцене Дома актера, который через некоторое время стал называться ее именем. В ответном слове она произнесла: «Мы... артисты Академического, ордена Ленина, Его Императорского Величества Малого театра...»
Когда уже выбран лимит желаний и удивлений а заторможенная скрупулезность мудрости никак не вписывается в бешеный ритм эпохи поневоле портится настроение и возникает паника.
Я вспоминаю Володина Сашу. Замечательный мой друг. Он всю жизнь обожал кофейный ликер. Сладкая такая тормозная жидкость «победовская», но пахнущая кофе. В Питере его почему-то не продавали. И я ему из Москвы таскал этот ликер. Прямо из «Красной стрелы» — к нему, и в 8.30 утра мы уже завтракали «Кофейным». А потом, когда он и здесь кончился, мне его выдавали в силу узнаваемости лица из каких-то старых запасников. И вот где-то за полгода до Сашиной смерти я попал в Питер — и, как всегда, с поезда — к нему с бутылкой ликера. Саша плохо себя чувствовал, но все-таки мы сели традиционно цедить этот продукт.
— Я, — говорит, — к твоему приходу написал четверостишье:
Проснулся и выпил немного —
Теперь просыпаться и пить.
Дорога простерлась полого,
Недолго осталось иттить.
Он жил трудно и счастливо, потому что никогда и нигде не изменил самому себе!
Если без позы, для меня порядочность — чтобы не было стыдно перед самим собой в районе трех часов ночи.
Попробовать хотя бы умозрительно, зажмурившись, отбросить все повседневные нужности бытия и деятельности — и с пугающей ясностью понимаешь, что потерян «адрес существования». В ужасе открываешь глаза и судорожно бежишь дальше к концу туннеля. Но все же отчаиваться не надо, если вспомнить слова сатирика Дона Аминадо: «Живите так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрете»....
...Расхожие истины всегда подозрительны, ибо их декларируют, не вдаваясь в смысл. Вот, например: «Счастливые часов не наблюдают». Вранье инфантильное! Так как счастье в основном — на стороне, то счастливые все время зыркают на часы, чтобы успеть вовремя вернуться на свое несчастное место. По мнению Оппенгеймера, счастливыми на Земле могут быть только женщины, дети, животные и сумасшедшие. Значит, наш мужской удел делать перечисленных счастливыми.