Считаные дни — страница 27 из 41

Она наконец просунула руку в рукав куртки, застегнула молнию, бросив быстрый взгляд в окно. В те дни перед похоронами цветов присылали огромное количество, по дому распространялся тяжелый и тошнотворный запах лилий; мать пыталась показать ей карточки, но Ингеборга и читать их не стала — ни стандартные фразы, напечатанные витиеватыми золотыми буквами, ни длинные, но написанные от души соболезнования со всех концов света.

«Мне мама рассказывала, что в детстве я больше проводила времени дома у вас, чем у себя, — сказала Анита, — я думаю, она принимала это близко к сердцу». Она выглядела усталой, но все же улыбнулась, потом наклонилась и подняла с пола четыре маленьких сапожка. «Может, мы как-нибудь встретимся и выпьем кофе или перекусим? — спросила Ингеборга. — Если у тебя будет время». — «С удовольствием», — ответила Анита, но взгляд ее уже скользнул в сторону дверей. Малыши без обуви и курток стояли на тротуаре и прыгали перед дедушкой, тихим водопроводчиком, который был знаменит тем, что жарил на гриле лучшие в мире отбивные. Его внуки смеялись, тянули пухлые ручки к тачке, дедушка помог им перебраться через бортик, и как же они ликовали, когда оказались наверху.

И в этот самый момент Ингеборга всерьез осознала, что у ее собственных детей уже никогда не будет дедушки со стороны матери. Она больше никогда не увидит своего отца, и это значит, что она никогда не увидит его в роли доброго и участливого дедушки, которым он бы точно стал, если бы только не ушел из жизни. Потому что таково горе, рассуждала Ингеборга, когда вчера после обеда медленно брела из студенческого центра к дому: прежде всего — ужасная нестерпимая боль, заполняющая собой все. Но, возможно, боль приходит и позже: внезапными напоминаниями о безвозвратной потере, острым желанием ему позвонить и о чем-то рассказать и дрожью от осознания того, что это невозможно — больше никогда.


Когда мать возвращается домой, блюдо уже на столе. Ингеборга натянула на него пищевую пленку, единственная салфетка, которую она сложила и установила очень тщательно, расправилась и упала на блюдце.

— Ты моя дорогая! — восклицает мать. — Вот это роскошь!

Щеки ее порозовели, сейчас она именно та мать, о которой все говорят Ингеборге, — красивая и веселая, потому что все видят только это и ничего больше.

— Я сидела на встрече, — продолжает мать, — прости, пожалуйста, не видела твои сообщения, пока не собралась уходить!

Она снимает с плеча кожаную сумку — темно-красного цвета, точно такого, как оттенок помады на губах, и тонкое бежевое пальто. Ингеборга не понимает, почему у нее возникает чувство, что мать говорит неправду, не понимает, что именно ее так злит. Никто ведь не нарушил никаких договоренностей, они вообще ни о чем не договаривались.

— Давай садиться, — говорит Ингеборга, — или вы уже на встрече поели?

Мать отрицательно качает головой, наклоняется над блюдом, бормоча «м-м-м». Пропуск для прохода в банк, который прикреплен к лацкану ее пиджака, стучит о стол, там, на фотографии, она тоже улыбается — доброжелательно, серьезно и авторитетно, с ней бы любой с удовольствием обсудил контроль над личными расходами и выслушал мнение «Анне-Лине Викорен, старшего советника».

— Невероятно аппетитно, — говорит мать и смотрит на блюдо, потом добавляет как ни в чем не бывало: — Ты предпочитаешь резать лосось на такие большие куски, да?

Что-то напевая себе под нос, она моет руки под краном на кухне, «Экстранежная роза»; Ингеборга думает: «Мне не с кем этим поделиться». Друзья, будущие возлюбленные наверняка смогут увидеть лишь какую-то одну сторону, но велик шанс, что они прежде всего будут ослеплены красотой и очарованием — а почему нет? Возможно даже, они выслушают Ингеборгу и посочувствуют ее переживаниям, но все будет именно так. Собственные переживания Ингеборги останутся при ней, потому что историю своего взросления она всегда будет хранить в одиночку.

Так случилось, что, когда она была маленькой, она выпрашивала у родителей брата или сестру, младшую сестричку, чтобы возить ее в игрушечной коляске, или старшего брата, который мог бы за ней следить, хотя она понимала, что если кто-то и появится, он однозначно будет младше. Но эта тема — почему она была единственным ребенком в семье — никогда всерьез не обсуждалась.

И только после смерти отца она вдруг поняла и ощутила, насколько ей не хватало брата или сестры.

— Ну, а что у тебя? — спросила мать. — Как там сегодня в тюрьме все прошло?

Мать сбрасывает туфли на высоких каблуках, Ингеборга замечает, как темно-синяя юбка обтягивает ее бедра, когда мать наклоняется и поднимает туфли, и ясно, что дальше общего вопроса о том, как дела, она заходить и не подумает.

— Сегодня я разговаривала с одним девятнадцатилетним парнем, — начинает Ингеборга, — его приговорили к восемнадцати месяцам за то, что он избил свою девушку до полусмерти.

— Ого, — качает головой мать, — надеюсь, когда ты встречаешься со всеми этими заключенными, тебя хоть охраняют?

Она подходит к холодильнику, видно, что на черных колготках вниз по левой ноге спустилась петля — от колена до лодыжки.

— Он рассказал, что уже в пятнадцать лет подсел на запрещенные вещества, — продолжает Ингеборга, — гашиш, амфетамин, а плюс к этому еще и алкоголь. Я спросила, сохранились ли у него хорошие воспоминания из детства, и он надолго задумался, прежде чем ответил: был один сочельник, когда мой отец не поколотил мать.

— Ох, боже мой, — вздыхает мать, — все эти судьбы, — она качает головой и продолжает, открывая холодильник: — Ну надо же, ты и каву для нас купила.

Она достает бутылку из дверцы холодильника, прищурившись, разглядывает этикетку, а Ингеборга видит перед собой отца, стоящего у кухонного стола, как он внимательно выслушивает ее рассказ, делится своими размышлениями, не отделывается пустыми фразами, задает уточняющие вопросы — ведь он бы вел себя именно так?

— Или это ты по какому-то другому поводу приготовила? — спрашивает мать, поднимая взгляд от этикетки.

Ингеборга и забыла про каву. Когда она покупала ее, то ощущала острую потребность что-то заглушить, и это желание до сих пор не ослабло. Она заходила с рецептом в аптеку, и сегодня вечером она примет первую таблетку снотворного, но почему бы предварительно не разогреться немного алкоголем, может быть, и она подсядет на запрещенные вещества?

— Да нет, — отзывается Ингеборга, — это на сегодня, конечно.

Не спрашивая мать, она достает из шкафа в гостиной бокалы, бутылка открывается с легким хлопком, и пена поднимается над краями наполненных бокалов.

— Упс! — вскрикивает мать и хохочет; она так красива, невозможно и представить, что скоро ей исполнится пятьдесят шесть, и никто не догадается, что она только что овдовела.

— Ну, давай, — произносит Ингеборга и поднимает свой бокал, — за жизнь!

Она опустошает бокал, в горле и носу щиплет. Ингеборга замечает, что мать смотрит на нее, когда она подливает себе еще кавы.

— Как же это чертовски прекрасно, — замечает мать, — что с исследованием все получается.

— Да, — соглашается Ингеборга, подносит бокал ко рту и чувствует пузырьки на верхней губе.

— Значит, к Рождеству закончишь.

— Да нет, — возражает Ингеборга, — до лета закончить не получится — это в лучшем случае.

— Ого, — качает головой мать.

— Два года — это обычный срок, многие и дольше учатся.

— Ну да, точно, не так-то просто успеть.

Мать смеется, как бы извиняясь, но что-то высокомерное звучит в этом смехе. Она смотрит на Ингеборгу и медленно крутит в пальцах ножку бокала.

— Ты же когда-то хотела стать журналисткой, — вспоминает она, — потом зациклилась на психологии, и внезапно возникла вот эта идея с социологией.

— Социальной антропологией, — поправляет Ингеборга.

— Вот видишь, — говорит мать и смеется, — у меня тут все перепуталось.

Она стучит пальцем по голове, чтобы к ней нельзя было придираться, как к безнадежно глупой, это всегда подкупает, и теперь Ингеборга вспоминает вечную привычку матери придуриваться так в любой ситуации, но, черт возьми, зачем это, думает Ингеборга, она же образованный бухгалтер, у нее острый ум, и удручает, что ей приходится это скрывать. Но прежде всего невозможно постичь, как отец, который мог это раскусить, ведь он видел людей постоянно и умел разглядеть насквозь, — как он это принимал.

— В любом случае, вино очень даже хорошее, — произносит мать и поднимает бутылку. — Надо мне запомнить.

Она подносит бутылку к глазам и рассматривает этикетку, и в этом движении кроется такая невероятная сексуальность. Обхватившие горлышко бутылки изящные тонкие пальцы, на безымянном нет обручального кольца, и Ингеборга думает: «Не была она ни на каком совещании, она с кем-то встречалась!» Приподнятое настроение и неуемная энергия, волосы, взъерошенные на затылке, хотя с утра пораньше она уложила их феном и накрутила локоны с помощью щипцов, — может, в этом нет ничего нового, может, это не проявление печали и смятения новоиспеченной вдовы, а что-то, что началось уже давно?

— «Кампо Вьехо Кава Брют Ресэрва», — прищурившись, читает мать, пытаясь подражать испанскому произношению, — ты его здесь купила, в винном магазине?

Ингеборга резко опускает бокал на стол, она чувствует, как влага течет по пальцам. Мать смотрит на нее удивленно, ее брови выщипаны в тонкие дуги и выглядят неестественно.

— В чем дело?

Мать выдерживает взгляд Ингеборги, и той первой приходится отвести глаза, потому что в глазах матери она видит то же выражение, как тогда, когда Ингеборга была маленькой и несмышленой. И потом быстрый вдох и снисходительная улыбка.

— Девочка моя, — произносит мать, — понимаю, как все это для тебя тяжело.

— Ты уже много раз это говорила, но вот чего я не могу уразуметь, так это почему не слишком тяжело тебе.

Мать проводит большим пальцем по темно-красному следу от помады, оставшемуся на краешке бокала.

— Я понимаю, что ты чувствуешь и печаль, и злость, — мягко отвечает мать, — и что у тебя есть потребность как-то все это выплеснуть.