Се ля ви… Такова жизнь — страница 25 из 111

Дуня, глядя на них со стороны, про себя отмечала:

– Голуби, настоящие голуби. Только не воркуют. Господи, пошли им утешение в жизни. Никогда прежде не встречала таких чистых людей.

Ходила Дуня с ходатайством к начальству, да и сами лагерные стражи видели подвиг Маруси и трогательную любовь сирот несчастных, поставили вопрос и оформили Николаю Иванову досрочное освобождение за прилежный труд и примерное поведение. К тому же и срок приговора был на исходе – полгода оставалось досиживать под охраной.

Колино освобождение было всем приятно – и начальникам, и зэкам. Провожали его добрыми пожеланиями поправиться, быть счастливым и никогда больше не попадать в зону.

Дуня помогла Марусе довести Колю до дома своим ходом. Клава предлагала подвезти на «жигуле», но Коля отказался:

– Хочу на своих ногах в жизнь вернуться.

Повели его Дуня и Маруся, справа и слева под руки поддерживали. Шел он невесомым шагом, черная грубая зэковская роба будто сама передвигалась, а внутри ее никого не было. Шли они медленно. Колю покачивало. Попалась навстречу женщина, приостановилась, с удивлением спросила:

– Поймали? Так не туда ведете, лагерь тама. Или набрался с утра пораньше?

Дуня пробасила:

– Иди, милая, своей дорогой, пока я тебя не послала очень далеко.

Бабушка Агафья встретила, всплеснув руками:

– Слава Богу! Ослобонился! – и, как недавно встречная женщина, обратила внимание на черную робу: – Переодеть надо. Негоже в этой одеже в доме ходить. Сейчас я подберу. От Захара одежа осталась.

Поспешила к сундуку, с трудом подняла тяжелую заскрипевшую крышку, стала перебирать разную мягкую поклажу. Достала, подала Марусе брюки, рубаху-косовортку и еще одну с обычным воротом.

– Примеряй, а я еще пинжак пошукаю.

Коля взял одежду, оглядел:

– Велика…

Маруся запорхала вокруг него:

– Ничего, штаны подвернем, подошьем, рукава закатаем. Раздевайся.

Коля попросил:

– Отвернитесь.

Дуня оглушительно захохотала, от ее голосища посуда задребезжала в шкафу.

– Застеснялся! Да я тебя не то что голого, а всего насквозь в санчасти видела. Давай, скидай, сейчас из тебя стрыптиз сделаем!

Коля покорно сделал бедрами какое-то движение, и черные брюки сами опустились на пол. Надели на него Захаровы брюки и рубашку, подкрутили, закатали лишнее. Висело все на нем, как на вешалке, но зато свежее, домашнее. Коля и женщины довольно улыбались. Ганя пообещала:

– Исподнее тоже подберу, опосля баньки наденешь.

Была потом и банька, и застолье семейное, только Клава прибавилась. Она принесла настойку «рябина на коньяке». Дуня, Муся, Клава и бабушка выпили с удовольствием, понравилась сладкая наливочка. Коля засомневался:

– Можно ли мне?

Дуня неопровержимым басом, как медик, определила:

– Можно. Даже полезно. Это как раз для тебя – не водка, на которой Клавкин муж сгорел, и не вино-бормотуха. Это настойка на рябине, целебная, как и пирожки с клевером. Пей!

Коля выпил рюмочку, зарумянился, повеселел. Да и все за столом были в прекрасном настроении. Клава шутила, глядя на Колю хмельными очами:

– Смотри, Марусенька, как бы я у тебя не отбила Коленьку!

Маруся не обижалась:

– Отбивай, лишь бы он был здоров. А потом я тебе глаза выцарапаю и магазин твой расшибу вдребезги, – и засмеялась звонко, заразительно, весело.

Коля урезонил их:

– Чего болтаете напраслину?

Жизнь в доме Агафьи Сидоровны не только наладилась, а как бы расцвела новым цветом. Открыли окна в горнице – Коле нужен был свежий воздух. С этим воздухом прибавилось солнечного света и тепла. А человеческое тепло, доброта, заботливость согревали лучше солнышка.

Маруся на кухне просто творила чудеса, хотела в Коле аппетит пробудить, чтоб лучше ел, быстрее силы набрал. Бабушке Гане от этих забот тоже перепадало немало удовольствия. Она только ахала:

– Ну, мастерица! Ну, искусница! Я борщи всю жизнь варю, но такого, как твой, не едала!

А Маруся в радостном задоре готовила другие неведомые старушке блюда – солянку, суп харчо, шурпу какую-то. Иногда Коля, чтобы вспомнить свое умение, приходил на кухню. Однажды поразил бабушку Ганю, соорудил из вареной моркови, картошки и свеклы настоящую кремлевскую башню с красной звездой из морковки на макушке.

Коля отдыхал после лагерной отсидки и душой, и телом. Но надо было подумать о будущем, как-то устраиваться в жизни. Думали. Прикидывали с Марусей разные варианты, и все они начинались и кончались тем, что нет у них ни родных, ни близких на этом свете. Возвращаться в Самару? А кто там ждет? Те, кто донос настрочили и засадили за решетку? Да и на билеты денег нет, надо их заработать. В Горлове работы не найдешь, в Кандалакшу или в Мурманск поехать? Там, наверное, таких бездомных и безработных немало. Вот и получалось – надо еще пожить в Горлове, здесь крыша над головой, бабушка не гонит и денег за постой не просит, говорит:

– Я вам должна платить – кормите меня сладко, жизнь мою украсили.

Очень кстати пришла Клава – не навестить, а с официальным предложением:

– Замоталась я: и хозяйка, и продавец, и экспедитор, и шофер, и даже сторож. Сплю одним глазом, другим магазин караулю. Пойдем, Маруся, ко мне в помощники – за прилавком будешь стоять, а я за товаром ездить, другими делами заниматься. Соглашайся, я тебе хорошую зарплату положу. Да к ней еще в торговле, сама знаешь, усушка, утруска, недовес, перевес, тоже пару копеек набежит.

Маруся ни размышлять, ни с Колей советоваться не стала, тут же выпалила:

– Согласна! Хоть сейчас начну, – но тут же посмотрела на Колю: – Как, мол?

А он кивал, радостно улыбался.

Так разрешились главные – материальные – трудности семьи Ивановых. Зажили они славно, сытно и весело. Коля прочно на ноги встал. Мог тоже работать. И работал по хозяйству, заменил Марусю на кухне, дрова колол, за курами присматривал.

Маня в магазине царствовала: приветливая, улыбчивая, всем покупателям угождала. Скоро сельчане, собираясь в магазин, говорили не как раньше: «пойду к Клавке», а «пойду к Марусеньке». Клавдия не нарадовалась на такую помощницу, отошла от замота, товары лучше и чаще стала привозить, торговля пошла в гору.

Так прошли осень и зима. Совсем прижились Ивановы в Горлове, их односельчане за своих считали. Уже и мыслей не было, чтобы уехать. Зачем? Куда?

Но нечистый вспомнил о них и, может быть, для забавы мимоходом кинул злое горе в дружный дом Агафьи Сидоровны. Не убереглась старушка на весенних перепадах: то дождь, то снег – простудилась и очень основательно.

Дуня, которая лечила в селе старых и малых, осмотрев и послушав деревянной трубочкой дыхание Гани, определила:

– Воспаление легких. Капитальное. Готовься, бабушка, к тяжелой борьбе, не одолеешь – помрешь.

У Дуни всегда так – грубо, напрямую. Бабка тоже за словом в карман не лезла, да они все местные горловские такие: север – край суровый, огрубил людей:

– И чего это ты меня сразу хоронишь? Я еще тебе переживу!

– Ну, давай, я не против. Плохо будет, зови, приду.

С тем и ушла без обиды.

Бабушка Ганя слегла всерьез и надолго. Ухаживал за ней Коля. Маруся весь день, а то и вечер в магазине. Прибежит в обеденный перерыв, Колю в щеку чмокнет, больную спросит:

– Как ты, баба Ганя?

А та лишь рукой махнет, уж и говорить ей трудно.

Однажды в воскресенье, когда Маруся была дома, Агафья Сидоровна позвала слабым голосом:

– Манюня, подойди, – и, прерывчато дыша, сказала: – Иди, зови председателя правления Кокшенова, и чтоб с печатью пришел.

– Зачем тебе, баба Ганя?

– Иди, поспеши. Умирать буду. Завещание мое пусть печатью заверит – дом я тебе и Коле отписываю.

– Да что вы, бабушка, милая, разве так по своей прихоти умирают? Вы еще поживете, весна на дворе, скоро клевер зацветет. Я вас выхожу, как Колю выходила.

– Иди, говорю, – строго, по-горловски, приказала старуха: – Можешь опоздать, не дождусь, кончусь. Иди.

Кокшенов пришел с Марусей немедленно. И печать принес, догадывался о горьком исходе, но все же шутливо спросил:

– Ты куда собралась, Агафья? Зачем тебе печать – проездной какой документ заверить?

Больная достала из-под подушки листок, строго молвила:

– Проездной на тот свет мне не нужен, туда без печати примут. Ты мое последнее желание заверь печатью, как положено. Дом свой вот этим двум голубям завещаю, – показала на Колю и Марусю, которые стояли у постели. – Нет у меня людей ближе их, – помолчала, трудно говорить. – Старость мою они своим теплом согрели…

Агафья задышала часто-часто, заторопила:

– Ставь печать, скорее.

Председатель положил листок на тумбочку у кровати, подышал на печать, разогревая для четкого оттиска, и шлепнул по листку.

Бабушка тихо, одним дыханием прошептала:

– А теперь отойдите… Не мешайте… Помирать буду.

Повернулась к стене и затихла.

Коля побежал за Дуней. Она, как всегда, пришла по первому зову, вместе с Колей. Подошла к бабушке, пощупала у нее на шее какую-то жилку и тихо, что было для нее большой редкостью, молвила:

– Все, скончалась баба Ганя.

И тут же, словно вспомнив о своем басе и о том, что она горловская, громко и бесцеремонно добавила:

– Я же говорила: не осилит она болезнь. А она сомневалась. Вот и не осилила.

Агафью Сидоровну хоронили всем селом. Уважали ее односельчане, всю жизнь с ними прожила. Маруся и Коля, как самые близкие люди, шли за гробом первыми и по горсти земли в могилу бросили первыми. К ним горловцы относились доброжелательно. Подходили, сочувствие в скорби высказывали.

После похорон, когда люди потянулись назад в село, Маруся посмотрела на длинный холм земли за границей кладбища. Он подрос, наверное, немало прибавилось в нем покойных зэков, и Дуня сделала новые отметки в своем гроссбухе, подтверждая их смерть.

Маруся вдруг с суеверным испугом подумала: и Коля мог лежать там, в этой длинной могиле, если бы я не приехала. Господи, хорошо, что я успела приехать! Она прижалась к мужу плотно-плотно, а он удивленно спросил: