Се ля ви… Такова жизнь — страница 87 из 111

Едва я подрос, определили на работу к помещику. Гонял лошадей в конном приводе, это тогда был такой «мотор». Целый день лошади ходят по кругу, жернова вращают, ну и я с ними. Рабочий день – с рассвета до темна. Приду домой, а у меня мозги еще долго кружатся. Так я начал работать еще при отце. Он хотел дать мне если не образование, то хотя бы грамотность. Пристроили меня в одноклассное училище. Одноклассное – это название, а учиться там надо два-три года. Учился я с охотой, получил похвальную грамоту по окончании. Отец мои успехи оценил – определил в двухклассную церковно-приходскую школу. Грянула война, а потом – революция. В школе ученический совет создали, а меня избрали председателем. Ко мне обращались – «товарищ!» А ведь я еще мальчишка, мне странно уважительное отношение. Они мне в отцы-деды годились. Ну, какие у нас в школе были вопросы: первое – отмена телесных наказаний, убрать из программы уроки Закона Божьего. А в рабочем совете, помню, знамени настоящего не было – знамя было нарисовано на стенке и на нем написано Р.С.Д.Р.П.

Отец недолго пожил. Умер. Мне надо было работать – кормить семью – лет всего тринадцать, но я старший.

Друг отца, Ковалев Ефим Леонтьевич, пришел на второй день после похорон и говорит:

– Петро, мать больная, сестренке семь лет – чем будете жить? Подумай об этом. С крестьянством ты не связан, ты рабочий. Пойдем завтра к хозяину мельницы.

А ее хозяин – инженер Михаил Осипович Шанк, ему помещик сдавал мельницу в аренду. На Дону в восемнадцатом еще старорежимные порядки были.

Мать мне рубашонку постирала, брючишки. Наутро пошли.

Хозяин как раз кушал, на столе самогон, сало, пирог. Жена у него русская – Марфа Васильевна. Вошли мы, Ефим Леонтьевич говорит:

– Михаил Осипович, вы простите, что мы пришли во время обеда, но я вот привел хлопца Кондрата Кузьмича, которого мы похоронили, надо его пристроить. У него мать больная, сестренка малая, а жить нечем.

Шанк вытер усы, спрашивает:

– Грамотный?

– Да.

– Что окончил?

– Четыре класса.

– О, гут, гут!

В то время в деревне это было большое образование!

– Я тебя приму, сделаю из тебя весовщика. У нас десятичные весы, я научу тебя на них работать, и ты будешь брать отмер.

Отмер – это вот что: привозит крестьянин десять мешков – десятый мешок нужно брать за помол.

– Давай договоримся об оплате. Деньги сейчас и донские, и керенские, и николаевские, и ни за те, ни за другие ничего не купишь. Решим так: я буду в месяц давать тебе четыре пуда ржи. Если будешь хорошо работать, то к празднику – коробку белой муки и четверть подсолнечного масла, кроме того, я тебе буду давать четыре мешка.

Из мешков можно штаны и рубаху пошить, тогда мануфактуры не было.

Ефим Леонтьевич меня толкает, мол, кланяйся и соглашайся. Ну, чего же я не соглашусь? Я кланяюсь:

– Спасибо, Михаил Осипович.

– Приходи завтра утром.

Утром – это до рассвета.

– Кроме того, ты должен Марфе Васильевне наносить с речки бочку воды для стирки. А для чая и пищи четыре ведра должен принести с помещичьего двора, там колодец с хорошей водой. Еще ты должен дров наколоть. Дрова дубовые, я заставлю напилить, а ты уж наколоть должен. Я вышел, Ефим Леонтьевич говорит:

– Ты не дрейфь, ты уже взрослый, рабочий.

Пришел домой, рассказал все матери. Она расплакалась:

– Ну, что ж, кормилец ты мой, выбора у нас нет.

Слушал я Петра Кондратьевича, и как-то не верилось, что этот человек еще у помещика работал. Я тоже немолодой, но я о помещиках только в школе, на уроках истории слышал. В десять лет быть рабочим, гонять лошадиный «мотор» по кругу от зари до зари. От одной мысли о повседневном кружении лошадей стало муторно. А за длинный перечень обязанностей, возложенных на него в тринадцать лет, пожалуй, самый здоровенный шабашник в наше время не возьмется. А возьмется, так рухнет через неделю. А парнишка тянул эту лямку годами – потому, что кормилец – чувство ответственности…

И представлял я детей и друзей моих, и думал, кто из них способен перенести такое в десять – тринадцать лет? И понимал – никто! Ну, а все же, если жизнь заставила бы? Конечно, может, попытались бы поддержать родных, но едва ли такое вынесли бы.

…Петр Кондратьевич продолжал:

– Особенно трудно было зимней ночью. Выпьет хозяин самогону и посылает искать ему еще по деревне самогон этот. Боязно, а идти надо. А зима, холодно, одежонка из мешковины не греет. Палку возьму, от собак отбиваться. Где брать чертов самогон?.. Потом все узнал, и собаки меня уже не трогали – привыкли.

Однажды приехал на мельницу белый офицер и говорит Шанку:

– Ты мельницу разбери, чтоб красным не досталась…

Ну, мы разбирали с умом, где что закопано – примечали.

А через день мать лежит ночью, слышит цокот копыт, мороз сильный был. Она говорит:

– Сынок, глянь в окно, если у лошадей хвосты подрезаны – значит, это наши пришли.

Посмотрел, не видно из окна. Набросил зипунок, выхожу, смотрю, лошади с подрезанными хвостами: в Красной Армии подрезали у лошадей хвосты. И еще вижу: конники в странных шапках с бугорком. Я помчался домой:

– Мама! Хвосты подрезаны и островерхие шапки!

Мать за долгие годы впервые улыбнулась, перекрестилась:

– Ну, сынок, нам теперь легче будет.

Радости дождалась, а пожить не довелось – умерла мать в те же дни. Схоронил, и плакать некогда – дело не ждет.

Притащили спрятанные детали, ремни, мельница на третий день уже работала. Белые больше не вернулись. Мельница перешла сельскохозяйственному товариществу, подчинялась окружному комитету Донецкого округа. Меня избрали председателем рабочкома. А председателю – пятнадцать лет! Об этом никто не думал, с виду я совсем взрослый, и все меня уже много лет как рабочего знают. Я даже в Красную Армию попросился, а комиссар в наших местах самый главный, товарищ Щаденко, сказал:

– Хлеб сейчас для советской власти – главное. Ты, товарищ, здесь большую пользу принесешь и для Красной Армии. Старайся, чтоб мельница работала бесперебойно.

– Понял, товарищ Щаденко! – ответил я. И, действительно, все понял без долгих разъяснений. И скажу вам откровенно, особенно меня ободрило и мобилизовало слово «товарищ» – ведь и он меня, и я его так назвали.

День и ночь я работал после этого разговора, дядя Ефим даже придерживал: «Смотри, пуп не надорви». А я ему: «Не на Шанка работаем, дядя Ефим, на себя, на народ, на власть советскую!»

Вот так десять лет и пролетели день за днем, от зари до зари. А что такое в те годы был хлеб – всем понятно. И какие страсти полыхали вокруг хлеба – тоже хорошо известно. Тут как на фронте – и с оружием подступали, и смерть рядом была…

Не буду пересказывать многие, как в наши дни говорят, экстремальные ситуации, в какие попадал Петр Кондратьевич, хотя в чисто литературном плане они весьма выигрышные, могли бы пощекотать нервы. Однако не к тому стремлюсь, не в сюжетной занимательности дело. Мне кажутся более интересными и существенными внутренние, психологические, нравственные мотивы в характере Колесникова. Вот хотя бы то, что произошло с человеком только из-за нового слова «товарищ». Это слово оказалось для молодого парнишки целой программой действия, установкой в жизни, руководством в делах и направлении мыслей. Очень часто бездумно произносим мы сегодня это слово, просто так, походя, не вникая в его глубочайший смысл. А он был не только для Петра, а для всего поколения наших дедов – участников революции и Гражданской войны – этот особый смысл. Он постоянно объединял людей. А до революции, в подполье? Слово «товарищ», как своеобразный пароль, пропуск в семью революционеров. Слово это не произносилось всуе, и каждый, кого так назвали, знал и понимал, как много это слово для него открывает и на какие дела обязывает.

Жизнь Петра Колесникова, по его рассказу, продолжалась так:

– Началась коллективизация. Привоз на мельницу резко сократился. Заработков нет. Надо было сокращать работников. Кого? Решил комитет уволить Ефима Леонтьевича. Я, конечно, с этим не согласился, он столько для меня сделал, от смерти, можно сказать, спас. Поехал в Тарасовский район, рассказал все, как есть, и стал просить – нельзя старика сокращать, у него шестеро детей, лучше меня увольте, я молодой, мне не страшно, а его – нельзя. Три дня доказывал, уже гнали меня, но отстоял старика. Он до конца дней своих на той мельнице проработал.

Честно сказать, я не очень держался за мельницу. В стране об индустриализации заговорили. Где-то большие дела разгораются, хотелось и мне в них поучаствовать. Пришла весть – и в Ростове, недалеко от нас стройки закладывают. Вот в 1930 году я и подался в Ростов. Отправился налегке – собирать нечего, пиджак и рубаха на себе, в сундучок – сатиновую косоворотку синюю, с белыми пуговками, буханку хлеба, кусок сала. В карман комсомольский билет, профсоюзную книжку, характеристику производственную – вот и все сборы.

В Ростове первым делом в профсоюз «Всех рабочих земли и леса», да, был такой. Говорят: работы нет и не предвидится. Пошел на биржу труда, а считалась она биржей труда квалифицированных рабочих и служащих. Меня там спрашивают:

– У тебя денег много?

Я сказал, что хозяйке квартиры заплатил за месяц. Они смеются:

– Милый! Хорошо если через пять-шесть месяцев получишь работу. Раз у тебя такое положение, иди на биржу чернорабочих, там тебя временно куда-нибудь пошлют.

Послушал их: люди городские, лучше меня знают. Пошел. Меня взяли на учет, сказали: приходить утром отмечаться, и мне будут давать на три копейки хлеба или бутылку кефира. Это для безработных. И еще талоны на обед давали и талоны на проезд, учли, что я живу на окраине, мне надо трамваем ехать. Я походил некоторое время на эту биржу, а потом нас, человек сто или больше, послали учиться на каменщиков. Научили. Направили на строительство дома-гиганта. Около месяца, наверное, проработал. Однажды хозяйкин сын, где я проживал, Василий, который работал котельщиком на «Красном Знамени», спрашивает меня: