– Петро, давай, становись ко второму станку.
– Да вы что, смеетесь? Меня же засмеют, да и вас тоже. Есть товарищи, которые поопытней меня.
– Они могут не одолеть трудностей, они беспартийные, а ты – коммунист.
Ну, что ж, надо выполнять решение. Три месяца работал на двух станках. Получилось. Нелегко это было, у нас каждый день – новая деталь. Пока приладишься, станок наладишь, времени мало для работы на одном станке, а тут надо, чтобы оба не простаивали. Вот, до начала смены приходилось чертежи изучать, каждое свое движение рассчитывать. А во время смены так закрутишься, гудок загудит – и не веришь, что день прошел. Приезжает однажды представитель Москвы, из профсоюза, объявляет:
– За то, что товарищ Колесников в течение трех месяцев, работая на двух станках, выполнил норму более чем на 200%, награждается грамотой и денежным окладом.
В общем, дело пошло: рабочие просят: давай и мне два станка, фрезеровщики, токари, другие. Так родилось движение многостаночников, и я попал в передовики. Работал я, прямо скажем, от души, но движение-то началось благодаря партийной группе, которая меня направила, это их заслуга была.
Потом пришла пора комбайны делать. Мы еще из кузни ходили помогать строить цех комбайнов. По два, по три часа после смены работали. Хотелось, чтобы завод быстрее поднялся, это всех нас очень касалось. Был у нас на заводе инженер Ивахненко (он погиб во время войны, его с женой расстреляли немцы здесь, в Ростове), так он был не только очень эрудированный инженер (наш институт закончил, его и в Америку посылали), но еще и боевой коммунист, организатор хороший. Увлек всех, раззадорил строить новый комбайновый цех. Конвейера еще не было. Первые комбайны вручную лепили. Но какая радость была: сейчас освоили сложнейший, красивейший «Дон-1500». Большое дело! Но тогда, до войны, радость была какая-то более яркая. Может, потому что первые?
При этих словах Колесникова подумалось мне о том, что поколение того периода индустриализации было не то что особенное, а какое-то во всех делах лично заинтересованное и ответственное. Вот хотя бы то, о чем Петр Кондратьевич говорит: после смены, усталые шли не отдыхать, а находили силы еще и на стройке другого цеха поработать. Сами шли. Считали необходимым побыстрее завод поднимать. Откуда такая сознательность? Почему она двигала людьми, прибавляла им силы? Рабочее чувство хозяина? Мой завод, моя страна? А если так, почему с течением времени это чувство хозяина в молодом поколении несколько ослабло? Я ощущаю в словах, в рассказе Колесникова чувство радости, удовлетворения при многих неурядицах и трудностях того периода: и голодновато, и в одежде не до моды, лишь бы тело прикрыть, и жилье – бараки да углы, не у всех даже по одной комнате. И все же окрыленность в человеке, а не просто работа ради заработка.
Так было. В наши дни, когда пишут об индустриализации или коллективизации, чаще всего вспоминают ошибки, упущения, эти великие преобразования как принуждение, только в темных красках освещают.
Почему кое у кого такой провал в памяти при ретроспекции?
Вот вершитель тех дел, участник событий, у него глаза горят, лицо светится при воспоминаниях. А когда я с ним поделился своими размышлениями, Колесников с жаром сказал:
– Для нас это были не только трудности, но и обычная, заполненная всем, чем и сегодня у людей, жизнь: и любили, и в кино ходили, и семьи создавали, и детей рожали и растили. В общем, все как у всех. А в целом о тех, первых пятилетках скажу так – недооценивают их порой, но если бы не коллективизация – после нападения гитлеровцев, за четыре года войны с голода мы поумирали бы. А без индустриализации разве раздолбали бы мы гитлеровскую механизированную махину? В 1941 году и отступали, и заводы эвакуировали, а многие просто погибли от бомбежек, сгорели. И, несмотря на это, в 1942 году наша промышленность дала армии танков больше, чем вся, спокойно работавшая на Гитлера, европейская промышленность! Эту возможность и живучесть мы в первых пятилетках заложили, в тех самых, которые теперь, как вы говорите, при оглядке только через темные очки видят.
Тут наш разговор с Колесниковым подошел, пожалуй, к самым трудным годам жизни.
– В воскресенье собирался с женой пойти на Дон, но попросили выполнить срочный спецзаказ. Работаю. И вдруг подходит ко мне электрик, старик Жданов, и на ухо шепчет:
– Петр Кондратьич, война.
– А чего ж ты, в цеху никого нет, а ты шепчешь? Кто тебе сказал?
– По радио.
– Ну, раз по радио, так тем более! С кем война-то?
– Немцы.
Смотрю, уже люди сами собрались на митинг. Высказали мы свой гнев к агрессорам и готовность защищать родину. Сразу принялись за маскировку, за переход на военную продукцию. Перешли на казарменное положение. У меня была бронь, как и у многих, и я до 13 июля побыл на броне. А 14 июля меня срочно забрали в Ростовские стационарные авиамастерские. Там нужно было проводить ремонт самолетов, уже были подбитые бомбардировщики. Приехал военком, вызвали меня и написали: оформить увольнение через два часа.
Приехал в мастерские. Оказывается, обнаружился недостаток в хвостовой части бомбардировщика, и надо было срочно изготовить детали для устранения этого недостатка.
Осмотрел я деталь – сложная.
Начальник цеха говорит:
– Во что бы то ни стало, станок отремонтируйте. (Всего один был, и тот неисправный!). И для хвостового оперения сделайте хотя бы четыре детали.
И дает мне куски стали – толстенные. Там резать, резать, боже мой! К тому же это спецсталь. Посмотрел – это ж за неделю не сделаешь! Подумал. Говорю – кузнец нужен. Привели молодого парня, Сидоров фамилия. Я кузнеца спрашиваю:
– Молот есть у нас, 250 килограммов, не такой сильный, но отковать можно. Сделаешь?
Показал ему, он отвечает:
– Попробую.
И вот заложили мы в газовую печь болванки, восемь или десять штук.
А начальник цеха и еще тут полковник какой-то волнуются. Я, пока болванки греются, поставил две штуки и строгаю на станке. И все видят – это очень долго. Останется же всего тридцать миллиметров, а снять надо чуть не двести. Начальник цеха говорит:
– Я тебе даю солдата в помощь, ты никуда не ходи, он ужин принесет, а ты до завтрака, и так далее…
Ну, когда все ушли, стали мы с кузнецом ковать. Отковали с большим трудом четыре штуки. Закалить боялись. В общем, я за ночь четыре детали сделал и припрятал их. А поставил на станок болванку и делаю вторую сторону. Заря, смотрю, занимается. Начальник цеха прибегает:
– О-о! Да у тебя уже половина готова!
– Да, уже готова.
А про те – молчу, думаю – спасибо кузнецу!
Вскоре полковник, солдаты пришли. Токаря, фрезеровщики встали по своим местам. Полковник к начальнику подошел. Слышу, начальник говорит:
– Ребята молодцы, думаю, сегодня к вечеру сделают. Мы с кузнецом подходим, кладем четыре готовых детали. Они смотрят, не поймут в чем дело: как, откуда? Я докладываю:
– Ваше задание выполнил на 200%.
А там, по ихним нормам, все 1200%! Полковник не ожидал такого. Сразу вызвали разметчика, тот размечает; проверяет – все как нужно…
Начальник цеха тут же мне благодарность, десять килограммов меду и отпуск к жене. А жена на окопах была, окопы рыла…
А потом у Колесникова пошла такая фронтовая «одиссея», что рассказать ее подробно и последовательно можно только в целой книге. Ограничусь пунктирным пересказом только вех на его боевом пути.
– Меня забрали по партмобилизации в часть специального назначения, должны были высаживать десант в тылу противника. Но началось отступление из Крыма, и нашу часть вместо десанта бросили прикрывать Керченский пролив.
После боев – большие потери, переформировка, попал в отдельную 103-ю бригаду, ОИПТД – отдельный истребительный противотанковый артиллерийский дивизион 45-миллиметровых пушек. Мы должны были получить американские пушки, но мы их так и не видели, а получили свои сорокапятки. Потом отступали – Славянская, Верхне-Боканская, Крымская. Под Крымской у нас расчет погиб и пушку разбило. А потом защищали подступы к Новороссийску. У нас в батарее три пушки были выдвинуты вперед на километр, как бы для предупреждения, и одна – внизу, в лощине, замаскировались. Вечером, 24 августа, нас бомбили восемь бомбардировщиков Ю-88. В одну пушку – прямое попадание, ни пушки, ни людей – ничего не осталось. А нас только засыпало землей. Утром, 25 августа, приехал командир дивизиона и комиссар. Говорят, что ценою жизни надо немцев задержать хотя бы на сутки, потому что из Новороссийска еще не эвакуировано много населения. Мы сказали: постараемся. Они уехали. А в 12 часов началась атака, на нас четыре танка пошло. Мы – за пушку: я, Марков и Агапов. Я наводчик. Лейтенант в кустах стоит. А наша пушка, мы знаем, в лоб ничего не берет, это такая – прости господи… И вот когда первый танк подставил бок – самое выгодное положение, лучше не придумаешь – я первым снарядом перебил ему гусеницу. А другой танк его хотел обойти и тоже подставил бок. И второго я подбил. В общем, я двенадцать снарядов выпустил. Ну, и нас засекли и стали расстреливать. Маркову голову снесло, Агапову все нутро вырвало прямым попаданием. Лейтенанту тоже голову оторвало. А я упал, потерял сознание. Сколько пролежал, не знаю, но только кровь уже в глазах запеклась. Потом стал отходить, думаю: живой я или это снится? А глаза открыть не могу.
Потом меня погрузили на машину, а там уже человек пятнадцать раненых было. Привезли нас в Новороссийск, потом в Геленджик, потом в Лазаревку, в Сухуми, а потом на поезд и в Боржомский район, в госпиталь. Осколков во мне было не меньше сотни.
Гипс наложили на правое колено и плечо, и здесь были осколки – разрезали, вырезали. Обе ноги и левое плечо тоже чистили. После госпиталя попал в Иран: погрузили нас на самоходную баржу и в Пехлеви, а оттуда в Решт, в Казвин, и там стояли. Когда Тегеранская конференция проходила, мы как автоматчики в Тегеран для охраны ездили.