Се, творю — страница 35 из 71

– А вот я слышал, возобновились работы на новом стенде. Лазеры завозите зачем-то…

– Кто тебе сказал?

– Слухом земля полнится, Наташка… Думаешь, про вас все забыли?

– Я об этом вообще не думаю. Полнится так полнится. Секрета никто особо не делает, просто не хочется болтать раньше времени. Это все с плазменным облаком возня. Железо-то не проблема, в конце концов. Журанков говорит – будут пробовать лазерный поджиг и лучевое оконтуривание плазмоида. Изменяемая аэродинамика, управляемая.

– На это можно сослаться?

– Да пожалуйста. На передачу все равно не потянет. Ничего еще не включалось ни разу, а то я бы знала. Пока – монтаж…

– На передачу не тянет, а вообще интересно, может, и пригодится. Давай по второй – за журанковский успех. Честно.

– Грех не поддержать.

– Если бы ты не поддержала – я бы заподозрил, что ты его не любишь.

– Провокатор.

– Кто так пьет за успех любимого? Большими глотками!

– На!

– То-то… По мне не скучаешь?

– Степушка, ну не надо, а?

– Хорошо. Так и быть. Добрей меня и смирней – не найти. Ладно. Начнем священный русский месяц драбадан.

– Ох… Смотреть страшно. Степка, это ж виски, а не вино!

– Ты знаешь, я заметил. Во-первых, вкусно, а во-вторых, проясняет мозг. Нет, правда – работается лучше. Ну, если не перебарщивать, конечно. А как иначе начать драбадан? У мусликов – рамадан, а у нас – драбадан, и посмотрим, чья возьмет.

– А зачем, чтобы чья-то брала?

– Ты что, мать? С дуба рухнула? Нам на одной планете с ними не жить.

– Что-о?

– Они же все фанатики. С виду вроде нормальные, две руки, две ноги – а на самом деле за своего Аллаха, чуть что, просто глотки рвут. Люди для них пыль, главное – Аллах.

– Господи, Степка, какой «КамАЗ» тебя переехал?

– Помяни мое слово…

– Нет, давай лучше вернемся к нашим баранам.

– Лучше к нашим козлам.

– Степ, ты можешь хоть несколько минут не стараться острить?

– Да я и не стараюсь. Оно само получается. Я от рождения очень остроумный. Правда, в знаменитости все равно не попал. Не то что этот ваш теперешний приятель Бабцев. Но я-то в клеветниках России не состоял, приводов в Европу не имел – никудышная анкета. С такой в люди не выбьешься. Приходится менять мир под себя, иначе никак…

– Да ладно тебе, Степка. Это уже сто лет как спето: однажды он прогнется под нас. А что касается Бабцева, я и сама не понимаю. Он, правда, как-то зачастил. Неприятно. Но что тут сделаешь – сын. Ну, почти сын, больше десяти лет он был Вовке отцом. Коллизия правда сложная, не приведи бог, особенно когда все хотят быть порядочными и добрыми.

– Во-во. С подонками мы всегда добрые. Наверное, потому, что это лестно для нас самих. Вот быть добрыми по отношению к тем, кто нам ничего худого не сделал – это как-то мелко, правда? Русь проклятая моя… Все навыворот.

– Понимаешь, он с Журанковым даже сдружился. Сейчас, правда, не появляется – Вовка в армии, предлога нет… Но с Журанковым они переписываются. Представляешь? Я и вообразить не могу – о чем.

– Мало я ему тогда засветил. Надо было вовсе глаз выбить. Смотри, Наташка, а вдруг он шпион? Обхаживает твоего благоверного, а по ночам демократам своим в Лэнгли – тук-тук, тук-тук…

– Тьфу на тебя.

– Шучу. Давай за Вовку вашего.

– Давай.

– Чтоб ему легко служилось… До дна давай, Наташка! За ребенка – до дна! Вот молодец… Эй! Эй, командир! Организуй еще графинчик! Как говорил Шарапов – я тут у вас долго буду сидеть… А что, Наталья, извини за нескромный вопрос – ты своему Журанкову-то рожать еще не надумала?

– Отстань, дурак.

– Ну почему сразу дурак?

– По кочану, по капусте. Лучше ты мне сперва ответь все же: тебе лажу эту про былое величие гнать не совестно?

– Это не лажа!!

– Тише, Степушка, тише… Не волнуйся так, не стучи кулаком… Сок вот пролил… Ну прости, я грубо ляпнула…

– Это не лажа!!!

– Ты уже пьянеешь. Вот горе-то…

– Это красивые сказки!

– Степушка, красивые сказки – это про то, что, может быть, будет. А про то, что якобы было – это вранье.

– Кончай свою академию. Теоретики хреновы. Языком масла не собьешь, поняла? Людей нужно чем-то увлечь.

– Враньем?

– Только вранье может быть красивым, Наталья. Только вранье… Только враньем можно увлечь. Командир! Я же просил – графинчик! Я просил? Я просил!! А ты где бродишь, халдейская морда?

– Степа, тише…

– Наташка… Наташка, давай потанцуем. Вот, слышишь, медляк пошел…

– Степа, нет. Нет. Ты обниматься полезешь, я же чувствую. Ты вон уже какой… И что мне тогда делать?

– Что захочется, то и сделаешь.

– Мне захочется быть верной Журанкову. И мне захочется не обижать тебя.

– Легко решаемое уравнение. Тело – мне, душу – мужу… Сидеть, я шучу! Между прочим, вы сами виноваты. Я так хотел, чтобы первая моя передача была про этот ваш самолет орбитальный. Так хотел! Кто мне замысел поломал? Твой Журанков. Не могу, нельзя, нечего показать… Кто отказался меня провести в цех? Ты. Ах, как же я подведу Костеньку, нельзя без его ведома… С этим ублюдком переписываетесь, с американской подстилкой этой, а я – алкаш у вас бездарный, да? А я внедорожник купил! Там сиденье шире твоего дивана! Я помню твой диван – так вот шире! А ты со мной даже потанцевать брезгуешь! Шмара! Вы все предатели! Предатели!!

4

Иногда ему думалось, что вечная глухая тоска его, замешанная на смутной, сродни нетерпению, тревоге, значит вот что: ну когда же мне снова стукнет двадцать? Уже невмоготу! Я теперь знаю, как надо, я все понял; самое время стать молодым и начать наконец действительно жить! Ну, пора! Не то поздно будет!

А еще, едва начинал кружить снег, милосердно прикрывая пышным мерцающим пухом раскисшую тьму, или вдруг срывался с летнего неба молодой смеющийся дождь, ему начинало чудиться: все еще будет правильно, безмятежно и легко, как в детстве… Стоит только напрячься из последних сил, сделать настоящее дело, получить у жизни пятерку – и все вернется.

Молодые работящие родители, беззаботные и заботливые, не измученные ни немощами возраста, ни лихорадкой невесть кому понадобившихся нескладных перемен… Нет, конечно, они не воскреснут; мы сами станем такими, какими они нам казались.

Новый год! От медленно оттаивающей елки – таинственное дыхание ночной заснеженной тайги, рядом терпкое африканское сияние идущих некапиталистическим путем мандаринов; и ручными фонтанами – сухой звездчатый блеск Бенгалии, и скачущее по колючим веткам разноцветье бесхитростных крашеных лампочек. Светлое будущее пришло! Нет, конечно, не вернутся ни семидесятый, ни семьдесят первый, да и зачем – ведь мы в две тысячи двенадцатом вновь сможем чувствовать от Нового года то, что карапузами и первоклашками чувствовали в семидесятом…

Полупустые, свойские электрички, трудолюбивые, как шмели, то и дело снующие без опозданий и отмен по своим барабанным путям; на них так просто, не заботясь о парковках, заправках и пробках, уматывать, чуть выдался свободный день или просто вечер, на чистый неоглядный залив, на сыпучий песок золотой без окурков, объедков, без рваных пластиковых мешков, расплющенных пивных жестянок, пустых – или, шутки ради, с мочой – бутылок, слегка присыпанных липких гондонов и бурых засохших тампаксов… А что в рюкзак помещается меньше водки, чем в багажник – не беда, а удача…

Вернутся!

Сверкающий под мартовским солнцем снежный разлет Кавголова, где трамплины и трассы, полные разноцветных задорных, румяных, а не бетонные коробы загромоздивших приволье особняков за крепостными заборами…

Вернется!

Безопасные ночные улицы, битлы и патлы, гитары и стихи; всегда готовые помочь телефоны-автоматы с неоторванными трубками, две копейки разговор, и щедро фырчащие шкафы газировки с неукраденными стаканами, с сиропом – три копейки, без сиропа – одна… Вернутся, встанут на свои места! И сгинут во тьме внешней поганые дринки!

Способность радоваться немногому, быть счастливыми скромно, потому что счастье не в размере, а в сути…

Вернется!

Мальчишеское предвкушение любви, которая виделась окончательным раем…

Вернется! Конечно, вернется, ведь Наташа уже здесь, осталось только победить и вернуть себе молодую, не отвыкшую от побед и радостей душу…

Все будет, конечно, будет, никуда не денется – будет снова и вскоре, надо лишь сделать последнее усилие: смочь, суметь и завершить.

А еще Журанков часто видел один и тот же сладенький, слюнявый сон. Про сына; но – про маленького, всегда про маленького, из тех времен, когда жизнь еще цвела изначальным первоцветом на непереломленном стебле. Про теплого, увесистого, молочного, ароматного. Смеется и лезет, брыкаясь, с дивана прямо по отцовским коленкам, чтобы целоваться. Журанков, заходясь от счастья, тоже смеется, заслоняется притворно и притворно корит: Вовка лизун! Вовка лизун! А сын, тычась ему в щеку лакированной кнопкой носа, отвечает нежно: потому цто я папоцку оцень люблю…

Было такое на самом деле или нет, Журанков не мог вспомнить. И некого спросить. Может, было. Может, это нанесло ему в память с иных берегов, чтобы заполнить пустоту. Но, просыпаясь, он изо дня в день вместо оставшегося во сне ребенка встречал в доме дружелюбного немногословного мужчину сильнее, спокойнее и решительнее себя, выше себя на полголовы. И ему снова приходилось застенчиво и неумело стараться быть отцом.

Ребенок брился.

Прислонившись плечом к косяку двери в ванную, Журанков некоторое время с восхищением и завистью следил, как голый по пояс юный бог проворно скоблит себе щеку, точно грабельками освобождая карликовый садик от прошлогодних листьев; даже от этих ничтожных движений под молодой загорелой кожей слаженно перекатывались бугры мышц.

– Ну, как вчера выступил?

Журанков задал простой отцовский вопрос, а сам, смущенно и завистливо глядя на эти бугры, думал: и я бы мог быть таким. Если бы… Если бы что? Страшно было даже пытаться ответить на этот вопрос. Если бы родители его меньше любили? Если бы он меньше читал? Если бы не колдовское очарование комплексных чисел, которые, когда нормальных пятиклассников начинают мягко мерцающими в ночи руками исподволь манить ведьмы, русалки, рабыни и гейши, сразили Журанкова изумительной истиной: можно суммировать действительное и мнимое и получать вполне функциональные и крайне важные единства?