Он не успел удрать; задержала учительница. Кажется, она что-то спросила. И, не дослушав ответа, сама принялась рассказывать о том, какие нынче дети… Шустро собирая вещички, торопливо прощаясь, разбегались школяры; судя по их веселому возбуждению, их зажгло. Кое-кто даже кидал скороговоркой «Спасибо, Владим Константинч…» – и только спины и хвосты причесок мелькали в дверях. Он терпеливо слушал пожилую даму, она сетовала на общее падение, но кого-то, наоборот, хвалила. Какого-то Жерздева (ах, какой программер растет), какую-то Кармаданову (то ли физик, то ли математик, но явно с будущим), какого-то Газиянца (невероятные стихи пишет!). Вовка уважительно терпел и краем глаза ловил: класс быстро пустеет, но она, самая отчего-то неторопливая, там, у дальнего окна, двигаясь медлительно и плавно, точно русалка среди водорослей, достала зеркальце, посмотрелась, поправила черные пышные волосы, убрала зеркальце, с непонятной тщательностью уложила в сумку пару вразброс лежавших на столе книг… Он скорее чувствовал, чем видел, что на ней тонкий свитер и короткая юбка, и черные колготки, и облегающие сапоги на высоком каблуке. Он старательно смотрел на учительницу, прямо в ее стосковавшийся по свежим слушателям маленький рот с неутомимо, как винт катера – пену, взбивавшими слова губами, а видел, что она все-таки начала всплывать оттуда, из глубины, что она приближается, и ставит ноги по ниточке, гарцует, танцует, идет к нему, и свитер обтягивает небольшую, но все равно уже бесстыдно женственную грудь (вот этой грудью, тогда еще плоской, детской, она так долго прижималась к его спине); искренне болеющая за детей учительница, всплескивая руками и призывая: «Вы только подумайте! Это в семнадцать лет!», начала восхищенно читать Газиянца: «Я виноват. Точно вулкан, что жжет, крошит свою округу. И прав я, точно ураган, несущий парусники к югу. Стихии мира! Божий зов нам слышен в страшном вашем гуле. Единственно из всех стихов вы никого не обманули…» – а он чувствовал, как она, с каждым изящным неторопливым шагом делаясь все ближе, прожигает ему щеку взглядом. Она остановилась сбоку, совсем рядом, грудь едва не у его локтя (локоть свело ожиданием), и легкой, прозрачной волной прошел от нее свежий сладкий запах ей под стать – будто зацвело что-то вечнозеленое, средиземноморское; не глядя, не глядя на нее, он разглядел, что у нее очень гладкая, нежная, розовая кожа, в наших широтах редко встретишь такую, этого он не помнил о ней; впрочем, тогда был мороз, кто хочешь порозовеет, и меховая опушка капюшона, за которой не особенно-то чего разглядишь…
– Вот кстати, – прервалась наконец учительница. – Это та самая Кармаданова, о которой я вам говорила. Кармаданова, тебе что? У тебя вопрос?
– И вопрос тоже, – тихо поведала она. Голос был тот самый.
Тогда Вовка обернулся.
Ее темно-вишневые безо всякой помады губы, приоткрывшись, улыбнулись ему так, что у него опять сердце споткнулось о корень на бегу и повалилось плашмя.
– Здравствуйте, – просто сказала она. Точно они виделись вчера. Мгновение он лихорадочно пытался сообразить, ответить ли ей на ты или все-таки на вы. В итоге не ответил вообще.
– Теперь я знаю, как вас зовут, – поведала она.
– А как тебя зовут, я так и не знаю, – чуть хрипло ответил он.
– Сима, – сказала она и протянула ему руку.
Он пожал. У нее была длинная, тонкая, хрупкая кисть. Просто птичка.
Наверное, она до сих пор такая же легкая.
Такая, да не совсем. Грудь стала тяжелее.
Наверное, не только.
– Кармаданова, тебе, собственно, что? – почти ревниво спросила учительница. Вовка обернулся к ней.
– Вы не волнуйтесь, – умиротворяюще сказал он. – Просто мы знакомы. И очень давно не виделись.
– Ах, вот как. – Учительница поджала губы и сверху донизу проэкзаменовала Симу взглядом.
– Да, – сказала Сима, – в свое время Владимир Константинович на мне тренировался носить врагов. И видите, как натренировался.
Вовка растерянно обернулся к ней снова. Взгляды ударилась один о другой.
– Ну… – сказала учительница и не нашлась, как продолжить. Она чувствовала, что ей тут уже не место, но уйти, конечно, не могла. Она же должна закрыть класс, в конце концов.
А они тонули в глазах друг у друга и молчали.
Он понял: срочно надо сказать что-нибудь разделяющее. Отстраняющее. Чтобы стало ясно: то, что сейчас – всего лишь случайный остаток того, что мелькнуло тогда. Недотаявшая лыжня. Прошлогодний снег.
– Как твоя нога? – спросил он. Точно добрый старый санитар, случайно повстречавший давнего больного.
– Она прекрасна, – ответила она и, легко подняв прямую, как у гимнастки, ногу, уложила ее каблуком на край стула: посмотри, мол, сам.
Вовка только сглотнул. Он не успел отпрыгнуть взглядом, а теперь стало поздно. Юбка не доходила и до середины бедра. Обтянувшая ногу сквозящая черная ткань лучилась женщиной так, словно била каблуком сапога под дых. Когда каблук тукнул об стул, упругая плоть чуть дрогнула.
Того, как Сима покраснела, Вовка видеть не мог. Никто не мог. Щеки у нее и всегда алели, будто розовые лепестки; но у нее отчаянно покраснела шея. А у свитера был высокий воротник.
– Кармаданова, – укоризненно и несколько растерянно сказала учительница. – Я тебя не узнаю…
– А что? – невинно хлопнула длинными ресницами Сима. – Теперь уж я на Владимире Константиновиче потренируюсь. У меня впереди большая жизнь. Не знаешь ведь наперед, какое умение пригодится.
И отняла зрелище тем же безукоризненно пластичным движением – вверх, в сторону, вниз; стройная нога со спортивно вытянутым носком путешествовала в воздухе вызывающе прямо, будто точеную выпуклость колена прилепили к ней лишь для красоты. На какой-то миг Вовке показалось, что Сима поднесет усладу прямо к его лицу; он едва не отдернулся. А потом взгляд, как приклеенный, потянулся вслед за округлостью бедра под юбку.
Но это было бы уже слишком, и Вовка, точно могучая муха после долгих усилий, сорвался с липучки.
И тут же попал обратно в ее глаза.
У него внутри словно все гайки затянули до отказа, еще чуть-чуть – и полетит резьба.
– Рад был тебя увидеть, Сима, – сказал он. – Молодец, учись и дальше так же хорошо, – и повернулся к учительнице. – Ну, спасибо. Я побегу уж…
– Огромная вам благодарность, Владимир Константинович, – с облегчением выруливая на подобающую дорожку, ответила та. – По-моему, вы очень порадовали ребят…
– Да, это правда, – уже и впрямь немного бестактно прервала учительницу Сима. Вовка и пожилая женщина снова обернулись к ней. – Братву расколбасило по полной. Я только еще хотела сказать… Владимир Константинович, я вам когда-то обещала дать почитать речь Достоевского, помните? Обещание остается в силе. Я вот, – у нее опять зажглась шея, и опять никто этого не смог увидеть, – вам на всякий случай написала, где я живу и как позвонить.
Только тут Вовка обратил внимание на то, что левый кулачок у нее был все время сжат. Теперь она его разжала и вложила ему в пальцы аккуратно сложенную, теплую и чуть влажную бумажку.
У учительницы расширились глаза.
Последнее, что успел сообразить Вовка, – нельзя подставлять девочку. Надо, чтобы все выглядело обыденно, в порядке вещей. А то положительная, переживающая за детей женщина с узкими губами может подумать о Симе плохо. Решит, что совсем потерявшая стыд фифа нагло клеит мужика, даже не выходя из класса, а мужик и рад; что прямо на учительских глазах зародилось и созревает непотребство. А она же просто прикалывается. Или, сама того не понимая, отыгрывается за давнее унижение, за детское неумение стоять на лыжах и долгое беспомощное висение у него на закорках; простодушно, как ребенок, мстит за то, что он ее когда-то выручил.
– Спасибо, Сима, – сказал он как ни в чем не бывало. Положил бумажку в нагрудный карман. – Это ты правильно вспомнила. И Федорова…
Она обрадовалась, будто миллион выиграла. Прямо засветилась.
– Да-да, мы про воскрешение отцов тоже говорили. Неужели помните?
– Конечно, – сказал он. Он помнил каждое мгновение их пробега. И тут словно кто-то ему подсказал, что делать. Вовка не успел подумать, правильна подсказка или нет; отчего-то ему показалось, что такой финт уж точно успокоит учительницу, нелепо застрявшую на обочине их перекрестка пока еще немым, но уже явно закипающим укором «Остановка запрещена». – Ты мне напомни… Я ж только на днях приехал. Голова кругом, честно говоря…
– Конечно, – с готовностью сказала она.
– Телефон наш здешний запишешь?
Он выделил голосом слова «наш здешний». Мол, у наших семей добрые старые отношения, так что никаких съемов.
Ручка и записная книжка возникли у нее в руках точно из воздуха.
С мимолетным, но роковым опозданием он сообразил, что диктовать надо было просто первые попавшиеся цифры, и проклял себя в очередной раз – чертов тугодум, пенек тормозной; совершенно автоматически он назвал ей настоящий номер. Учительница обижалась и демонстративно смотрела на часы.
На прощание Вовка рыцарски склонился и поцеловал ее сухую шершавую руку; классная едва не прослезилась. Уходящей Симе он лишь слегка помахал, а она, уже в дверях, лишь улыбнулась ему через плечо.
Потайное свечение нежной белой кожи сквозь тонкую ткань, застилая неказистую явь, так плотно маячило у него перед глазами, что на выходе из школы он, промахнувшись мимо ступеньки, едва не сверзился по лестнице.
Он буквально чувствовал ее. Спиной, как тогда. Тогда эта нога была как палка, как прутик; но сейчас… Вот эти самые ноги, такие незабываемо сочные сейчас, она раздвинула шире некуда, садясь на него верхом. И было плавное нескончаемое колыхание и трение на каждом шагу – долго, очень долго. Несколько часов. Млечный Путь, а Млечный Путь, уведи куда-нибудь… Гайки внутри не развинчивались. Их тугое напряжение весь вечер не давало дышать.
Он так хотел эту девочку, что почти не спал в ту ночь. Лежал, понапрасну жмурясь, и каждую мышцу изводила судорога нескончаемого напряжения. Он ворочался, обнимал подушку, комкал ее, пихал и бил, а она все равно какими-то горбами давила ему щеку, плющила ухо, и он снова рывком переворачивался то на бок, то на спину.