Что-то слегка похожее на улыбку мимолетно коснулось его губ. Он сказал:
– В огороде воробей отдубасил кошку, а потом пообещал оторвать ей бошку.
– Одной левой, – деловито заверила она. – Картошка у тебя есть?
– Да.
– Тогда я твою буду пользовать, а ту, что купила, оставлю, она посвежее…
Не понимая, что происходит, и не в силах задумываться сейчас еще и об этом, он тупо уселся на свое прежнее место, на стул верхом, к столу и к бутылке спиной.
И стал смотреть, как Сима, точно хозяйничала тут много лет, споро выкладывает из сумки на стол пакеты и свертки, потом, как хирург перед операцией, моет руки над кухонной раковиной, потом лезет в холодильник, в морозилку, в один шкаф и в другой, настенный, что-то там перебирает и рассматривает… Накатило неуместное умиротворение. Вовку потянуло в сон – он две ночи почти не спал. Но было бы, подумал он, жалко спать, пока она тут. Пока она тут, надо смотреть на нее.
– Слушай, а ты правда физический гений? – спросил он.
– Рано судить, – бесстрастно ответила она, не оборачиваясь. Выбрала кастрюлю, поставила ее под кран набрать воды. – Мне это интересно, нравится. Но если бы то, что дело нравится, гарантировало успех, то… жизнь была бы гораздо счастливее. А почему ты спросил?
Он помедлил.
– А не знаю. Так… Тебе с папой было бы интересно, наверное…
– Он ведь струнной теорией занимается?
При всей своей заторможенности он отметил это ее утешительное «занимается» в настоящем времени – и от благодарности и умиления у него немножко оттаяла душа.
– Ты откуда знаешь?
– Еще зимой… после того, как ты приходил к нам в школу… нашла в Интернете несколько его статей. Старых. Жаль, за последние годы – ничего. Я так поняла, что его тут ракетной фигней совсем отвлекли от фундаменталки. Или он засекретился? Ну, если не можешь, не говори. Наверное, да, было бы интересно. Он жутко нетривиальный, просто слюнки текут. Только я въезжаю с пятого на десятое, еще не доросла. Математика там сумасшедшая. Ну, может, когда он найдется, еще поговорим… – ввернула она, честно, но бессильно стараясь Вовку утешить и подбодрить, и вселить надежду, и сама поняла, что сфальшивила. Переборщила. От досады и неловкости она даже дернула головой и умолкла надолго, сетуя на себя и свою черствость.
Но мужчина молчал, и, в общем, он ее не звал и не обязан развлекать разговором, она это прекрасно понимала. Ему сейчас ни до чего. Спасибо, что хоть впустил.
Некоторое время она творила в тишине, не мороча его неуместной болтовней. И только вздрагивала и сразу тихо радовалась, то и дело чувствуя затылком, спиной, ногами его взгляд, осторожно перебиравший ее, как книгу.
Заунывно шелестел дождь. Шипел газ, забулькало вкусное варево.
– Володя, ты мне вот что скажи… – подала она голос потом, шумовкой собирая с бульона пену. – Если тебе не трудно. Все-таки. В городе чего только не болтают, но… Правоохранители наши толком говорят что-нибудь?
– А что они могут сказать… – не упорствуя в молчании, ответил Вовка. – Ливень чертов. Нашли, где он вышел из автобуса – он же не один ехал, люди видели… И все. Если б не дождь, может, собаки бы помогли, а так… Там поселок с одной стороны, с другой – новые особняки. Опрашивали… Никто ничего.
– Но так же не может быть.
– Конечно, не может.
– А вдруг его украли?
Напрашивается, подумал Вовка. Особенно если знать, чего мы добились… Фээсбэшники тут тоже успели покрутиться, только ведь и им не все можно рассказывать. Если в Москве вот так невзначай узнают про нуль-Т, не то что меня, но даже Наиля ототрут мигом… Но про нуль-Т никто пока узнать не мог. А по старой памяти – нелепо. Сколько лет прошло, а никаких прорывов с космолетом нет, поэтому и суетиться не из-за чего. И главное – почему посреди поля? Он же домой уже ехал, почему выскочил? Откуда, скажем, те, кто хотел его украсть, знали, что он вдруг вот так выскочит? Сами его подговорили? Где, кто? Получается, эта передача на радио была только предлогом, чтобы его из Полудня выманить? Так украли бы прямо из города…
Ничего не вяжется, дурь полная.
Будто молния ударила в дом.
– Сима, – с трудом сказал он, – знаешь… Если будут какие-то новости, я тебе сообщу. А сейчас не надо. Не хочется глупости слушать и говорить.
– Хорошо, – послушно ответила она. – А тогда я вот что еще спрошу. Совсем из другой оперы. Ты листок с моим телефоном сразу выбросил?
Он не вдруг вспомнил, о чем речь. Потом смущенно признался:
– Да.
А она будто обрадовалась. Удовлетворенно констатировала:
– Я так и думала. – Поразмыслила и спросила: – А как ты тогда мне сообщишь? – Помолчала. – Придется мне опять тебе бумажку писать.
– Сима, – сказал он устало. – Ты, наверное, хорошая девочка…
– Ты еще сомневаешься? А я вот про тебя уже тогда все поняла.
– Тогда когда?
– Когда была маленькая.
– Ну и что ты поняла?
– Не скажу, – зачем-то с обеих сторон облизнув ложку длинным розовым языком, она лукаво глянула на него через плечо. – Это слишком интимно.
– Болтушка ты, – чуть улыбнулся он.
– Вот уж нет. Я молчаливая и скрытная. А еще – гордая и независимая. Имей в виду: еще раз я напишу. Но если ты и на этот раз на меня наплюешь, больше навязываться не буду.
– Ты вот так на это смотришь? – удивился он.
– Интересно, а как на это можно еще посмотреть? – возмутилась она, принимаясь проворно чикать морковку.
Он покачал головой.
– А почему ты все же…
– Что? – с любопытством спросила она. И даже опять обернулась – так ей стало интересно, что он скажет, как это назовет. Страшно было смотреть, как она наяривает ножом вслепую.
– Пальцы береги, – вырвалось у него.
На самом деле было так тяжело, что хотелось спрятаться. По-детски у мамы на коленках спрятаться от внезапной и необъяснимой ярости жизни. Ткнуться носом в плечо и закрыть глаза.
Но когда перевалило за двадцать, даже если мама рядом, у нее нельзя спастись. Можно только ее спасать. И вовсе не потому, что мужское достоинство. Просто закрывание глаз и утыкание носом в маму уже не утешают. После двадцати ткнуться носом можно только в плечо девушки. Особенно вот такой. Черная вьющаяся грива чуть вздрагивала в такт ударам ножа. Широкая рубашка и бесформенно обвисшие, медленно высыхающие старые джинсы прятали все живое, но там, внутри этих складок и пузырей, он помнил, знал, чувствовал, светилась, как напряженно дрожащий язычок пламени внутри закопченной лампы, молодая и горячая, порывистая и отважная зверушка, которую ему позарез было надо. Сквозь любые преграды и слои, невидимое, от нее шло к нему тепло.
– Не волнуйся, все наши будут, – ответила она. – Так что ты хотел сказать?
– Если ты так на это смотришь, почему ты меня простила? – спросил он.
Она перестала чикать. Ножом ссыпала с доски нарезку в кастрюлю. Обернулась. Ее глаза мягко светились.
– Только не издевайся надо мной, – сказала она смущенно. – Просто я тебя так помню… так помнила все это время… А тут у тебя это. Мне хочется тоже тебя спасти. А когда хочется спасти, гордость и всякие другие пустяки просто улетучиваются. И прощать-то не надо, потому что нечего. Да ты сам это прекрасно знаешь.
– Не буду издеваться, – упавшим голосом ответил он.
Так я и знал, подумал он опустошенно. Не вздумай ткнуться в нее чем-нибудь, олух. Это у нее просто благодарность и жалость. Может, даже немножко долг.
Жаль, подумал я, что воин не сказал тогда этого вслух. Услышал бы, как смеется от слова «долг» влюбленная женщина.
– Какой же я чурбан, – вдруг сообразил Вовка. – Ты же еще и босиком до сих пор. Не хватало, чтобы из-за моего супа ты на сопли изошла. Погоди, сейчас я шлепы принесу.
3
Этот день начинался так, что никто не сумел бы угадать, как он продолжится и где завершится.
Возможно, то был последний по-настоящему погожий день лета. Лето уходило. Оно, как торпедированный лайнер, стоймя проваливалось в глубокий, уже придонный август. Ни одна душа не могла сказать, какой из всевозможных прогнозов, кишащих в сети, отгадает будущее, и найдется ли такой вообще. Может быть, безоблачное небо, лазурным праздничным фейерверком полыхнувшее с утра, и солнце, вдруг вздумавшее пригреть, точно мамина ладонь, задержатся с людьми на несколько дней, а может, изменят им уже к вечеру. Может, поджидающая в пучине октября осень, успевшая ощупать своим длинным щупальцем середину июля, завтра, как спрут, навалится всей своей холодной мокрой тушей.
Вовка не выдержал.
Когда Сима собралась уходить, он, пряча глаза, мучаясь совестью и неумением убедить ее в том, что он на нее вовсе не наплевал, косноязычно и нелепо пригласил ее погулять. Она засмеялась: я и так уже тут, а на улице дождь. Он не хотел, чтобы она уходила, и не знал, что делать, если она не уйдет. Уже темнело, близился вечер. Мысль ее проводить показалась ему где-то гениальной и, во всяком случае, новаторской донельзя. Он дождался с нею ее автобуса; довез, а потом и довел ее до дому, одной рукой неся опустошенную сумку, а другой закрывая от дождя теть-Наташиным зонтом. Сима больше молчала, шла себе, сунув руки глубоко в карманы куртки, и думала невесть о чем; а все, что приходило в голову для беседы ему, отчего-то неизменно оказывалось рассчитанным на совершенно родного человека, он успевал это сообразить, не сказав и слова, дергал себя назад, как сосед за поводок свою излишне дружелюбную таксу, и тоже, получилось, всю дорогу отмалчивался. Только у двери в подъезд она повернулась, откинула капюшон и подняла к нему лицо; ее глаза и губы оказались не по-чужому близкими. «Зайдешь? Со своими познакомлю…» – «Ну что ты!» Она усмехнулась – ему показалось, что грустно. Или разочарованно. Или будто говоря: я так и знала. «Я что-то не заметила, – небрежно спросила она, отворачиваясь, – ты мою сегодняшнюю бумажку уже выкинул?» – «Нет, конечно…» – «А-а… Ну, у тебя еще масса возможностей». – «Да не выкину я больше!» – «Если позвонишь – поверю». Он задумался, потом сказал: «Вот дождик кончится, будет тепло – я опять позову тебя погулять». «Гулять так гулять», – двусмысленно ответила она, аккуратно отобрала сумку (он совсем про нее забыл, так при сумке и ушел бы), повернулась и оставила его под дождем. Только грохнула дверь подъезда.