Адам Лозанич, студент-дипломник отделения сербского языка и литературы, внештатный сотрудник журнала «Наши достопримечательности» и читатель загадочной книги Анастаса С. Браницы, не успев бросить телефонную трубку, схватился за куртку. В мгновение ока скатившись вниз по лестнице, он, не снижая скорости, устремился вверх по Балканской. На площади Республики обычной для этого места толкотни не было, видимо, из-за дождя. Грязно-желтое уличное освещение, непонятно для чего зажженное, конная статуя перед Национальным музеем, застывшая в незавершенном движении. Молодому человеку показалось, что Князь охотно натянул бы левой рукой повод и покинул постамент, вот только не знает, куда двинуться. В те времена, когда скульптор Энрико Пази работал над ним, то есть в конце девятнадцатого века, правая рука князя Михаила Обреновича была решительно направлена на юго-запад, символически указывая в сторону пока еще не обретших свободу сербских городов. Но куда теперь? Куда? Куда угодно? Неожиданно этот памятник победы и вновь обретенной славы, опоясанный по постаменту возвышенными словами и, несомненно, один из самых красивых в Белграде, показался ему отлитой в бронзе скорбью. И эта мысль звенела у него в голове всю дорогу до здания философского факультета.
В коридорах ему попалось несколько студентов. Он поднялся на тот этаж, где располагалось отделение истории, и в катакомбах узких коридоров отыскал кабинет профессора. Дверь была открыта. В кабинете он увидел уборщицу, тетку с натруженными руками в синем халате, заметил, что, подняв компас на сыромятном ремешке, линейку и лупу, она оттирала с поверхности стола засохшие капли крови.
– Ты кого-то ищешь? – спросила она.
– Профессора Тиосавлевича, я у него должен писать дипломную работу, – соврал Адам, глядя по сторонам в надежде увидеть еще какие-нибудь вещи из стеклянного павильона.
– Умер профессор, сынок, сегодня умер. Хлынула кровь из носа, упал лицом на стол, и не стало его. Уж как его жалко, такой хороший человек был, и пошутить, бывало, мог: «Софья, известно ли вам, что вы стоите ровно половины всей философии?» А насчет дипломной приходи завтра, с утра, к секретарше…
Она повернулась спиной, продолжая устранять следы смерти, от тряпки на облезлой полировке оставался мокрый след. Тут на одной из нижних полок он заметил папку с надписью «Прилагательные Анастаса Браницы». Открыл ее. Папка была пуста.
– Ты что здесь роешься? – вздрогнул он от голоса уборщицы. – Да побойтесь вы бога, бросьте это. Ведь грех же, не успела эта черная машина беднягу увезти, как набилась полная комната каких-то людей, все его бумаги переворошили, унесли книги. Ни уважения, ни приличий…
– Унесли бумаги и книги? – повторил Адам.
– Уж не знаю, кто он был, но только какой-то человек одну книгу точно унес. Он пересмотрел каждую бумажку, заглянул под каждую обложку, а по мне, так они все одинаковые, – подперла бока уборщица. – Да и сам профессор говорил мне: «Софья, дорогая, какими бы разными они ни казались, вдали отсюда книги друг с другом встречаются. Читать какую-то одну, но читать внимательно и с пониманием, – то же самое, что читать многие другие, ее окружающие». Мне эти слова так понравились, что я их, видишь, даже запомнила. Ну, ступай уже, а насчет дипломной приходи завтра…
Несмотря на то что Адам Лозанич сотни раз проходил по этим улицам, возвращаясь домой, ему казалось, что он заблудился. Он шел долго, он промок под дождем, он чувствовал, что подкладка его куртки пропитывается все более густым мраком. И кто знает, куда бы он забрел, если бы чистая случайность не привела его прямо к улице, где он жил, к витрине закусочной «Наше море».
– Закрываем! – неприветливо бросил ему официант, едва он открыл дверь закусочной. За столами оставалось всего несколько посетителей, какой-то человек за стойкой с помощью деревянной планки с надрезами замерял уровень содержимого в рядком расставленных перед ним бутылках.
– Мне только чашку чая, – просительно проговорил Адам, уверенный, что в его мансарде наверняка нет воды. Растянутые по стенам сети даже не шелохнулись, словно он ничего и не сказал, словно и не вошел, словно его и нет здесь, в этом стеклянном аквариуме, наполненном табачным дымом.
– Ты что, оглох?! Закрываем! – грубо повторил официант и вернулся к подсчету черточек, переписывая шариковой ручкой в истрепанную кассовую книгу баланс сегодняшней выручки: четыре горизонтальных, одна вертикальная, четыре горизонтальных, одна вертикальная…
С трудом протиснувшись между припаркованными поперек тротуара машинами, перейдя на другую сторону и поднимаясь к своей мансарде, Адам Лозанич все явственнее слышал постукивание молотка по деревянной рамке. На площадке второго этажа он столкнулся с человеком в плаще с поднятым воротником и только после того, как они разошлись, понял, кто именно это мог быть.
– Покимица! Сретен! Стойте! – крикнул он ему вслед, тот оглянулся и быстро сбежал вниз по лестнице.
Седьмое чтение
Из которого становится кое-что известно о смысле одного зачатия и торжественном обеде спустя два десятилетия и девять месяцев после него, о состоянии ступора и вывалившихся внутренностях тысяч домов, о недоразумении с авангардом одной из частей Третьего рейха и «дыхании» через громкоговоритель радиоприемника, о джентльменскомперелистывании страниц и изучении русского языка, о выстреле, который ознаменовал собой начало успешной карьеры, и еще одной безответной любви, о невозможности секретер из розового и лимонного дерева вынести из романа, о другой книге, которая на самом деле оказалась ловушкой, а также об отказе от действительности.
54
Благодаря отцовскому рассказу, который изобиловал подробностями и был доведен до моего сведения, несмотря на заявление покрасневшей матери, что элементарные приличия не позволяют говорить о таких вещах вслух, я точно знаю, что зачали меня 28 июня 1919 года в честь подписания знаменитого Версальского договора и окончательного поражения Центральных держав.
– Я чувствую, что сегодня мы попали в десятку! Это станет нашим личным вкладом в установление мира во всем мире… – любил вспоминать отец свои слова, произнесенные сразу после завершения соответствующего акта, когда он удовлетворенно возлежал на брачном ложе, мечтательно строя планы относительно того, какое будущее открывается перед его наследником.
– Опять ты за свое?! Сколько раз повторять?! Об этом вслух не говорят… – стыдливо прерывала его мать.
Хочу засвидетельствовать письменно, что в марте 1940 года, два десятилетия и еще девять месяцев спустя, когда мне исполнилось двадцать, наша семья в последний раз собралась в полном составе.
Никто из четырех своенравных братьев – ни отец, ни мои дядья – особо не разбирались в политике, не занимались государственной или общественной деятельностью, но это никого из них нисколько не смущало, и уж тем более не смутил их торжественный повод для совместной трапезы – в разгар обеда все разругались в пух и прах. Каждый, как это у нас обычно и бывает, имел свое особое мнение, и то, что происходило в настоящее время, становилось прежде всего поводом для грызни относительно прошлого и особенно будущего.
– С днем рождения тебя, Сретен! И как следует подумай, за кого будешь голосовать со следующего года, когда дорастешь до права участвовать в выборах! – так прозвучал своеобразный тост, который одновременно оказался и последней фразой, выразившей за столом общее мнение, потому что сразу после нее каждый принялся отстаивать «свои» взгляды и поносить мнение «противоположной стороны».
– Тебе следует знать, что наши друзья-французы в конце двадцатых годов в качестве одного из условий предоставления королю Александру кредита выдвинули галантное требование: поставить памятник Благодарности Франции на самом видном месте в Белграде! – язвительно начал самый молодой из дядьев, который недавно получил место разъездного агента страхового общества «Сербия» и воспользовался семейным торжеством для того, чтобы представить нам свою избранницу – сидевшая справа от него веснушчатая девушка, восхищенная своим женихом, беспрестанно моргала, в то время как у остальных от его слов кусок застревал в горле.
– Какая грязная ложь! Немецкая пропаганда… Вас что, научил этому фашист Драгиша Цветкович? Только такой подонок мог выдумать подобную гадость! Конечно, вы можете и дальше вести кампанию за формирование его правительства, но моему ребенку голову не морочьте… Этот вас всех, одного за другим, отвезет в Берлин, на поклон Гитлеру! Поддерживать немцев сейчас, когда такое творится, это просто оскорбительно! Я хочу еще раз напомнить вам об обстоятельствах, предшествовавших зачатию Сретена… – гордо расправил усы отец, убежденный франкофил, владелец небольшой мануфактуры натуральных красителей для тканей, расположенной на Макише, где уже начал трудиться и я, помогая вести документацию.
– А почему, собственно, ты употребляешь множественное число?! Не надо обобщать. Пусть парень возьмет географический атлас, пусть посмотрит и подсчитает все моря и длину береговой линии принадлежащих англичанам стран. Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понимать, что даже самый далекий ручей рано или поздно соединяется с открытым морем. Было бы куда лучше, если бы мы больше опирались на британцев. Только им одним я доверил бы нашу судьбу, – продолжая наблюдать за движением нарезанных листьев петрушки в своей тарелке с супом, невозмутимо заявил второй дядя, закоренелый холостяк, главный инспектор маршрутов Государственного речного пароходства, досрочно отправленный на пенсию из-за астмы, а может быть, из-за своей англомании.
– Э-э, был бы жив наш добрый царь-батюшка Николай, да если бы Рассея, наша матушка, воскресла, все бы повернулось по-другому, не так ли, милая моя? – нараспев обратился третий отцовский брат к своей супруге, бездетной эмигрантке Афросе Степаненко, которая грустными кивками выражала согласие с его словами, отчасти вызванными и тем, что он, горячий панславист, «провозгласивший жизненным призванием любовь к своей прекрасной душеньке Фросе», в припадке безграничной жалости успел уже слишком много выпить.