Себастьян Бах — страница 26 из 32

По привычке он медленно передвигался по комнате, протянув вперед руки. Излишняя осторожность! Он все видел так отчетливо, как в прежние годы, – нет, гораздо отчетливее. Предметы казались ярче, выпуклее и даже больше. Розовый отсвет лежал на всем. Порозовевшая фаянсовая чашка выделялась на темной скатерти. Розовыми были стены и потолок; белый клавесин теперь, при свете зари, отливал перламутром.

Никогда еще рассвет не придавал обыкновенным вещам такой волшебной красоты. Даже в юности не было таких рассветов.

Значит, он прозрел! Вот так штука! Сам по себе, без помощи доктора. Он читал когда-то в одной арабской книжке, что подобные случаи бывают, хотя и крайне редко. Арабы – знатоки медицины. Бывает, что слепец вдруг ненадолго обретет зрение. Ненадолго? Что ж! И это чудо! «Потом, – пишет этот арабский врач, – наступает ухудшение, и человек…»


Не будем продолжать. К чему произносить леденящее слово, если утро так великолепно? Он видит не совсем нормально. В его глазах все гораздо светлее, прекраснее, чем в действительности. Такова особенность его прозрения. Нарушен «покой зимней ночи». Летнее розовое утро встречает его теперь.

Одеться! Выйти на улицу. Но нет, он никого не хочет пугать. Люди зайдут к нему и увидят сами, если им дано будет увидеть – ведь неизвестно, сколько это продлится. Он подошел к окну, широко распахнул его и высунулся чуть ли не до половины.

Что за свежий воздух! Прозрачный – далеко видать!

И небо, еще бледное, но пронизанное алой, сверкающей пряжей. И облака в тонких узорах, в золотистых пылающих нитях над тихим утренним городом.

Улица была безлюдна в этот час. Какая жалость! Хоть бы один человек! Если бы кто-нибудь прошел мимо, можно было бы окликнуть его сверху и пожелать доброго утра.

Где-то далеко звонил колокол. Какой сегодня день? Неужели воскресенье? Почему же наша церковь безмолвна? Нет, сегодня суббота. В календаре обозначено: суббота, восемнадцатое июля. Благословенный день! Но почему же гудит колокол? Может быть, это только послышалось? Он всегда слышал колокольный звон, когда к нему приходила радость.

На повороте показалась женская фигура в чепце и белом переднике. Это молочница, первая вестница дня. Она знает его, лучше ее не пугать: вдруг взглянет наверх. Он отошел в сторону, скрывшись за занавеской. У этой женщины трое детей. Хорошо бы увидеть детское лицо в этот час.

Улица пустынна, безмолвна, люди еще безгрешны. И все светлее становится вокруг. Нестерпимо горит заря, и все туже натягиваются какие-то внутренние струны. Звон колоколов мелодичен, они перекликаются, как детские голоса. Как в ликующем «Кредо» [23] его «Высокой мессы» [24]

Но небо тускнеет, покрывается туманом; надо вернуться к своему креслу и закрыть глаза. Нет, рано еще закрывать их. Еще отсвечивает розовым чашка на столе, еще виден перламутровый клавесин. И чуть розовые стены и лист календаря.

Рассказать ли Магдалине обо всем этом? Нет, она очень встревожится, – у нее появится надежда. Что было один раз, может повториться. А надежда опасна. Нет, он скажет только: «Мне приснился странный сон».

Вот слышатся за стеной шаги, голоса Анны-Магдалины и старой Герды. Так же, как и вчера в это время… Если бы не слабость, можно было бы встать и войти в столовую. Но лучше остаться так…

Все как обычно. Раздаются первые звуки клавесина. Иоганн-Христиан… Будет ли у него в жизни такой рассвет? Боже упаси! Нет, мой сын! Для бедного умирающего слепца это было чудесным утешением, а для тебя, пятнадцатилетнего счастливца, который играет там, за стеной, нужны ежедневные, реальные, естественные впечатления, а не то чересчур яркое, преувеличенное и последнее…

Мир вам, остающимся на земле!

Слышно, как Анна-Магдалина говорит:

– Теперь ты должен зайти к отцу. А Иоганн-Христиан отвечает:

– Хорошо. Только я еще немного поиграю… И начинает новую пьесу.

Пусть играет. Теперь настала его пора…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая. ОГОНЬКИ ВО МРАКЕ

…А может быть, созвездья, что ведут

Меня вперед неведомой дорогой,

Нежданный блеск и славу придадут…

Моей судьбе безвестной и убогой…

Шекспир, Сонет 26.


Мрак, который он предчувствовал, поглотил его надолго. Упоминание о его кончине было коротко и сухо. В лейпцигской газете сообщалось, что «в бозе почил господин Бах, придворный музыкант его величества и кантор школы святого Фомы»… В самые последние годы Филиппу-Эммануилу удалось добиться для отца звания придворного музыканта. Оно только ограждало от придирок ректора школы, но не давало никаких преимуществ.

И вскоре о Бахе забыли настолько основательно, что, упоминая о роде Бахов, называли только его сыновей, а имя Иоганна-Себастьяна если и произносилось, то как одно из множества имен музыкантов, случайно записанных в словаре. Хорошо играл на органе. Был отцом многочисленной семьи. Обучал мальчиков церковному пению.

Его сочинения затерялись, и только немногие преданные ученики, вроде Христофа Альтниколя, сохранили отдельные рукописи. Благодаря этому первый биограф Баха Николай Форкель мог начать свои поиски.

Форкель преподавал теорию музыки в Геттингене и издал большой труд: «Всеобщую историю музыки». Он занимался этим добросовестно, но, как сам признавался, «романтические струны его души не были задеты». Это произошло лишь после того, как к нему попали некоторые рукописи Баха. Тогда он решил бросить свои обычные занятия и пуститься странствовать по следам забытого гения. Разыскать новые рукописи, узнать о его жизни.

Те скупые сведения, которые Форкель нашел в словаре тысяча семьсот тридцать третьего года, убедили его, что жизнь Баха была трагедией. «Свет умерших звезд, – писал он, – доходит до нас через столетия. И Бах был такой дальней звездой».

В Гамбурге он посетил Филиппа-Эммануила Баха, удалившегося на покой. Филипп-Эммануил пользовался большой славой и вполне заслужил ее. Глубина и размах его музыки давно покорили Форкеля. Но почитатели Филиппа-Эммануила всегда умаляли достоинства его отца: «Насколько тот был сух и тяжел, настолько этот само изящество, сама грация!» В нем ценили элегантную чувствительность, пришедшую на смену серьезности старых полифонистов.

Филипп-Эммануил встретил Форкеля очень любезно. Сухонький, живой старичок, раздушенный, элегантный, с черными, все еще острыми и живыми глазами, он не расставался с золотой табакеркой, которая очень шла к его пышному парику, белоснежному жабо и тонким кружевам манжет.

Он познакомил Форкеля со своей действительно редкой коллекцией инструментов и сам охотно сыграл собственное рондо и сонату, предварительно попросив снисхождения к своему возрасту: в тысяча семьсот восемьдесят шестом году ему было уже за семьдесят. Но играл он все еще прекрасно: звук у него был глубокий, певучий и хорошая беглость пальцев.

Он оказался и приятным собеседником. Пожаловался на оскудение вкусов, остроумно рассказал о своем многолетнем пребывании при особе прусского короля, скептически-насмешливо отозвался о «просвещенном» Фридрихе.

– Его величество совершенно замучил меня своей игрой. Постоянно аккомпанируя ему, я перестал чувствовать красоту музыки. Удивляюсь, как я не перестал играть и сочинять!

– Но ведь король, кажется, любил музыку?

– Вы ошибаетесь, сударь, он любил только флейту! Впрочем, и это не совсем точно: он любил только свою флейту. С тех пор я невзлюбил этот бедный инструмент. Но, слава богу, теперь-то я свободен!

Узнав, зачем Форкель явился к нему, сын Баха сделался серьезен.

– Увы, – сказал он, – моя память удерживает только далекое прошлое. Свойство возраста! Но я охотно расскажу то, что помню.

Отец был удивительный педагог. Я помню многие его уроки. Сочиняя и переписывая для нас учебные.пьесы, он в то же время не стеснял нас, не накладывал узды, а только стремился развить наш вкус. Со мной он был строг, старшего брата он любил больше. Но я благодарен ему за строгость и требовательность. Доброжелательность и прямота были его отличительными свойствами, также, как и скромность. Поверите ли? Он не любил, когда при нем упоминали об его победе над Луи Маршаном. Расскажу вам один забавный случай. К нам явился однажды некто Гардебуш – бездарный напыщенный музыкант. Он долго играл– мы умирали от скуки. Но он был настолько полон собой, что, уходя, подарил мне и брату том своих сонат, посоветовав нам учиться по этому «образцу». Отец только улыбнулся и дал нам знак – поблагодарить гостя.

Об импровизациях отца много говорили. Но я сам был свидетелем этих удивительных импровизаций. Пожалуй, самым ярким происшествием в этом смысле я назову «Музыкальное подношение», которое отец посвятил моему покровителю – прусскому королю.

Было это так. Отец навестил меня в Берлине, и король, как любитель и знаток музыки, каким он себя считал, удостоил вступить с ним в разговор. Не помню в точности, о чем они говорили, но в конце беседы его величество выразил желание послушать импровизацию моего отца, а отец, в свою очередь, попросил дать ему тему.

Король согласился. Обычно я подготовлял для него темы заранее, но здесь, захваченный врасплох, он вынужден был потрудиться сам. Ну и умора! Он мычал, шевелил пальцами в воздухе и наконец наиграл на клавесине тему. Клянусь, я не выжал бы из нее ни единой вариации! Но отец только нахмурился, прослушав мелодию, которую и спеть-то нельзя было! Затем он стал импровизировать– и с каким искусством! И – представьте себе: в этой прекрасной импровизации все-таки сохранилось какое-то сходство с безжизненной темой короля. Гений и из камня выжмет воду!

Рукопись «Музыкального подношения» затерялась. Но у Филиппа-Эммануила сохранилось несколько прелюдий и фуг из «Хорошо темперированного клавира» – этого художественного учебника для молодежи, который Бах начал в Карлсбаде, в год смерти первой жены.