После длинной паузы Сергей Андрианович нарочито бодрым тоном продекламировал:
— Эх, не все нам слезы горькие лить о бедствиях существенных. На минуту позабудемся в чарованьи красных вымыслов. — И предложил: — Поговорим еще?
— Конечно. — Я вытянул под столом ноги. «Страхи» отодвинулись куда-то вглубь. А потом под бурным натиском мыслей развеялись, но кисловатый привкус тоски остался. Он так и не исчез до самого возвращения домой.
— Чтобы стать вами, нужно благоприятное стечение наследственных качеств. Бесспорно, ваши родители и предки — абсолютно здоровые люди. Наследственность вылепливает человека. Условия жизни и наследственность.
А сколько на земле больных, убогих, сумасшедших? Много.
А сколько внешне здоровых людей разъедаются скрытыми пороками и недугами? Неисчислимое множество!
И заметьте, причина главным образом одна — дурная наследственность. И заражение, словно цепная реакция: от колена к колену. Причем страшны не столь физические отклонения от нормы, сколь психические.
Вы, Петрович, достойный представитель человеческой расы. Я обращаюсь к вам с безумным предложением. Не время ли подумать людям, как быть дальше? — Кондратьев вытер вспотевший лоб. — Общество упорно борется с браком в производстве. И мирится с результатами производства самого человека. Никаких преград и контроля. Вы читали статью Джона Кеннеди в «Спорт Иллюстрейтед»?
Кондратьев уставился на свои пальцы. Они бегали по краю стола. Правая рука вела главную партию. Губы старика тронула усмешка:
— Очень любопытные факты. Например, каждый второй американец, проходящий военную отборочную комиссию, бракуется из-за умственной, нравственной или физической неполноценности. Каждый второй! — Руки взяли мощный аккорд. Он даже покачнулся, но не обратил внимания. — Каждый второй человек неполно-ценный!
Старик раздраженно стукнул костяшками пальцев по столу.
— Ненавижу «Парсифаль»! Вагнер — он статичен. Такой музыкой мыслить невозможно. Топтаться на месте — да! Тысячу раз прав Чайковский! Но и Моцарт не для меня. Пирожное с кремом!
И не своим, резким и лающим голосом пояснил:
— Пишу и работаю с музыкой. Есть старый инструмент. Такой же старый, как я.
Он выразительно ткнул себя в грудь.
— И еще более ветхий письменный стол. Огромный, в полкомнаты, чтобы всем бумагам нашлось местечко. Во время работы дома играю. Музыка отлично будит мозг и чувство. Затем бегу к столу и пишу, листаю книги, бормочу вслух. Выживший из ума старикашка.
Он уже успокоился и говорил не спеша, тщательно подбирая слова и зло насмехаясь над собой.
— Я создал обширный труд — дело всей жизни: «Превращения человека». Да-с, не преувеличиваю, всю жизнь — одной книге. После Медико-хирургической академии и службы в Морском госпитале здесь занимался философией в кабаках и в кухонной грязи столовых для бедных. Не имея средств для изысканий, препарировал за половинную плату в полицейских моргах. Бродяги, ворье, пьянь. Они в моргах валялись на отдельных столах, подальше от приличной публики. Потом вашего покорного слугу, почетного члена девяти научных обществ мира, освободили даже от такой работы. Освободили ради своего Ригера.
Да-с, натерпелся. С моими деловыми качествами я почти постоянно жил без работы. Сын скончался. Надорвался в порту. За ним через год — жена. Я тоже сильно болел и боялся, что не успею даже вчерне закончить книгу. Слишком много испытал. Слишком много работал. Слишком мало знал покоя. Волчком всю жизнь. Дома почти не бывал. И посему не я принял последний вздох жены: корпел в тот жуткий час у библиотечных полок.
Имущество не мое — прокат. Денег на похороны нет. Те, что для книги, не в счет. И ночь, с милостивого разрешения Ригера, я провел в полицейском морге. Скулил в полный голос, будто бездомный шелудивый пес. Рядом труп мужчины, накрытый простыней. На ладони химическим карандашом номерок выписан. Значит, ни фамилии, ни даже прозвища установить не удалось. Слева — тело молодой женщины. Раскинулось, словно от жары. Лицо не закрыто, до костей съедено кислотою. Ледник. Холодюга. Слабая лампочка.
— И не страшно? — по-мальчишески глупо и невпопад вырвалось у меня.
— Страшно? — Сергей Андрианович иронически улыбнулся. — Живых надобно стеречься, а мертвых... Сидел я в ногах у моей Нади и, как помешанный, напевал: «Тот в жизни успеха добьется, кто много работает и много смеется. Кто много любит и не щадит себя». Надежда сочинила на эти слова романс и напевала его, если я впадал в дурное настроение. А характер, признаться, у меня неровный.
В ту пору я, наверное, был не в себе. И если бы не работа над книгой, бог знает что натворил бы. Книга буквально за волосы втащила меня в жизнь. Думаете, мне сейчас тяжело рассказывать, больно? Ничуть. Я тысячу раз пережил ту ночь и еще много таких ночей. Ныне от всего только холодный пепел. К себе бездушен, вроде папоротниковой окаменелости. Так что, когда в кабаках лили вино за шиворот и кидали деньги, я вытирался и брал. И снова играл. А играл я неплохо. Со временем удостоился чести музицировать в лучших ресторанах. Привычка работать за инструментом у меня была давно, и я в день наигрывал часов по девять, как мировая знаменитость. Известные музыканты специально приезжали послушать...
Да-с, а утром из морга поплелся в библиотеку. В пять ее закрыли. Длинный вечер. Тягостная ночь. Ох, какая же тягостная! Куда деть себя? Кому слово сказать? На чье лицо посмотреть? Я опять за инструмент. Играл, играл... Не помню что. Потом запел наш семейный гимн-романс. И пел без конца, как одержимый. В глазах жизнь стоит. Не отдельными картинками, а предлинной лентой.
Утром пожаловал полицейский: «Извольте штраф». Играл негромко, но сон герра Браунмюллера, моего соседа, все же потревожил. Пальцы от игры в таком нервном состоянии воспалились. Дня четыре не писал.
Сергей Андрианович показал мне кончики своих длинных костлявых пальцев.
— Ругал себя, дурака, страшно! Писать надобно, а не могу.
Эх, книга, книга! Знаете, я лишь недавно понял, что за вещее слово у пушкинского Пимена: «...Исполнен долг, завещанный от бога...» В самом деле, никто не обязывал. Нож к горлу не приставлял. Денег, разумеется, никаких, а трудился, не разгибаясь, всю жизнь. Отчего? Ведь часто с руганью и стоном поднимался с постели. Боль разламывала. И не было судьи мне, а я шел!
Старик патетически поднял руки и прочитал с воодушевлением:
— «..Исполнен долг, завещанный от бога мне, грешному. Недаром многих лет свидетелем господь меня поставил и книжному искусству вразумил; когда-нибудь монах трудолюбивый найдет мой труд усердный, безымянный...» Выражение всего меня. Каковы слова, а?!
Ради книги я и уехал из России. Потащился с семьей за князем. А зачем?! Мы, Кондратьевы, не из господ. Куликовка Рязанской губернии — моя родина. Небольшая деревенька. Папаша у князя М., отца бывшего моего благодетеля, в кучерах ходил. Куликовские отхожими промыслами жили. Я один из всех и выучился благодаря молодому князю. Приглянулся ему. И вытащил он меня в Петербург. Вытащил вот в эту жизнь, будь она неладна!
Да-с, образовал на свои деньги. Устроил назначение в Морской госпиталь. И отдался я научной работе. Много доброго он тогда сделал мне. Пообещал крупные средства для дальнейших исследований, но уже за границей. Единственное и непреложное условие. Вот я и уехал. Но!..
Сергей Андрианович резко оборвал рассказ. Впрочем, этим «но» было выражено все. Он закурил. И усталым голосом продолжил:
— Одна из глав «Превращения человека» написана здесь, в Вене, в кафе «Микадо». Глава о контроле над будущим потомством. Самая злая беда — несчастные уроды. А мы позволяем им появляться на свет. Мы не препятствуем этому процессу. И будущие поколения в опасности.
Люди, самой природой назначенные к гибели из-за немощи, умственной и психической неполноценности, живут недолго, но живут. С ними позволительно и надобно мириться, но они нарождают себе подобных, расширяя круг пораженных людей.
Для искоренения зла я полагал необходимым принять закон, по коему лица обоего пола по достижении шестнадцати лет проходят тщательнейший осмотр. Молодежь с тяжелой наследственностью — подвергнуть операции. Без нарушений конституции и с правом вступления в бездетный брак. Нельзя рожать горе и сеять преждевременную смерть. К этой же категории я отнес и людей чрезвычайно слабого здоровья.
Сия мера, на мой взгляд, означала бы огромный сдвиг вперед.
Жажда материнства? Иметь сыном урода или маньяка — не велико счастье для матери и преступно перед человечеством. Уничтожить скорбь и убожество — вот истинная гуманность! А подмена этой меры сюсюканьем — вред безграничный.
Старик сердито замолчал.
— Человечеству нужно сохранить здоровый дух, ясность мысли, энергию. Чтобы люди, если погаснет солнце, смело нашли выход. Именно поэтому я не терплю Достоевского. Скребет болячки своей больной души, кажет их всему миру и вопиет.
Пальцы старика снова забегали по краю стола.
— Писатель для униженных и оскорбленных, но не бедностью и нищетой. Это надо уловить в Достоевском. Он, как правило, далек от социальных проблем. Недаром на каторге усиленно подчеркивал свое дворянство. Подчеркивал арестантам и простолюдинам, чем и создал себе там собачью жизнь без товарищей и в тоске. Его герои не бунтари и не продукт несовершенного государственного строя. Нет! Унижены собственной немощью, рабским умишком... Разумеется, я не навязываю вам моей точки зрения, — как-то сумрачно прибавил Кондратьев. Но тотчас вновь оживился. — Вы не представляете, какое чудо — человек! И самая экономичная машина. И собрание тончайших чувств и переживаний. И красив. Тем более непозволительно поставлять обществу кретинов! Прав Кампанелла! И кому, как не большевикам, создать «Город Солнца»! Смех, песни — и ни стонов, ни жалоб.
О расовой чистоте не толкую. Фашизм ненавнидел и ненавижу. Узколобая каста. А мне никаких «чистых» или «нечистых». Любая кровь, но чтоб бурлила и била в голову, как вино. И не надо швырять младенцев в пропасть. Рожайте их здоровыми.