Сеченов — страница 22 из 67

Это был тот самый Михайлов, который создал себе завидную славу статьями по женскому вопросу, напечатанными в «Современнике». Тот самый Михайлов, который переписал воззвание «К барским крестьянам», написанное Чернышевским. Тот самый Михайлов, который первым из демократов-литераторов пал жертвой от руки царского «правосудия».

Для видимости Михайлов поехал не прямо в Лондон — сначала вместе с Шелгуновым он отправился в Наугейм, на воды, и только оттуда к Герцену. Шелгунов приехал в Лондон позднее, когда прокламация была уже напечатана в шестистах экземплярах. Все дело теперь заключалось в том, чтобы как можно неприметней упаковать эти экземпляры и провезти в Россию.

В одном из лондонских отелей Шелгунов и Михайлов занялись серьезной операцией: отклеили в нижней части чемодана подкладку, аккуратно и ровно уложили туда листы, прикрыли картоном и снова заклеили. Чемодан ничем «не отличался от нового, только что купленного — дно было ровное, гладкое, следы «диверсии» обнаружить было невозможно.

Михайлов в августе уехал в Россию, а Шелгунов остался еще по делам в Лондоне. И с нетерпением ждал письма. Наконец оно пришло: все обошлось благополучно, Михайлов провез весь груз и даже передал прокламацию Всеволоду Костомарову для распространения в Москве. Он, правда, предлагал ему целую сотню экземпляров, но Костомаров, сославшись на опасения перед своим братом, который давно вымогает у него деньги и грозится донести на то, что он завел у себя печатный станок, взял только один экземпляр…

Роковой экземпляр! Один экземпляр воззвания «К молодому поколению», попавший в руки предателя, погубил Михайлова, как один экземпляр «К барским крестьянам» в тех же руках погубил Чернышевского.

Шелгунов уже был в Петербурге, когда разнесся слух, что в Москве арестован Всеволод Костомаров. И тогда заговорщики решили спешно заняться распространением прокламации, пока не дошла очередь до них.

Но очередь уже доходила. 1 сентября у Михайлова был сделан обыск. Жандармы перерыли весь дом, подняли половицы, ободрали стенную обшивку и ушли в седьмом часу утра, ничего не найдя. Между тем листовки лежали в туго свернутой пачке за креслом, стоявшим в углу. На этот раз спасло чудо.

Но не следует злоупотреблять чудесами: прокламации должны были немедленно уйти из дома по своему назначению.

Одно дело — напечатать листовки в Лондоне и даже провезти их в чемодане в Россию, другое — распространить в Петербурге, полном жандармов, шпионов и тревожных слухов. Вдвоем было не управиться, а больше о прокламации ни одна душа не знала: каждый из участников революционного кружка действовал в одиночку и сохранял свои действия в глубокой тайне.

На сей раз решили нарушить это неписаное правило: для быстроты и пользы дела посвятили еще двоих — Евгения Михаэлиса (брата жены Шелгунова) и Александра Серно-Соловьевича — брата Николая Серно-Соловьевича, одного из виднейших деятелей «Земли и воли», автора лозунга: «Все для народа и только народом».

Боевая четверка принялась за дело. В увлечении они позабыли осторожность, но «чудо» все-таки продержалось еще некоторое время. Объемистая пачка листов, составлявших воззвание «К молодому поколению», раскладывалась на театральных креслах и в концертных залах, засовывалась в карманы прохожим. Прошел даже слух, что какой-то молодой человек ездил на белом рысаке и направо и налево раскидывал прокламации. А в некоторых аристократических, но либерально настроенных домах листы с воззванием передавали лакею, и тот уже вручал их своему барину.

Но на этом «чудо» и кончилось: 14 сентября у Михайлова и Шелгуновых снова был обыск, и, хотя ничего компрометирующего, как и в первый раз, не было найдено, Михайлова арестовали.

Это был первый результат предательства Костомарова. А через два месяца, как раз 14 декабря, словно в насмешку над последним призывом воззвания, в «Ведомостях СПБ городской полиции» появилась следующая заметка:

«14-го сего декабря, в 8 ч. утра, назначено публичное объявление на площади перед Сытным рынком, что в Петербургской части, отставному губернскому секретарю Михаилу Михайлову высочайше утвержденного мнения Государственного Совета, коим определено: Михайлова, виновного в злоумышленном распространении сочинения, в составлении коего он принимал участие и которое имело целью возбудить бунт против верховной власти для потрясения основных учреждений Государства, но осталось без вредных последствий по причинам от Михайлова независимым — лишив всех прав состояния, сослать в каторжную работу в рудниках на шесть лет».

Это была первая расправа с человеком, занимавшим известное общественное положение, очень популярным литератором.

Это было начало. Кажущееся благоденствие первых лет царствования Александра Второго развеялось как дым. Началась расправа с революционно настроенными элементами общества. Правительство не спускало глаз с «подозрительных» лиц, агенты Третьего отделения рыскали по Петербургу, прислушивались и присматривались ко всему, что происходит в народе и в так называемом обществе. Все высказывания тех или иных недовольных лиц брались на заметку, за «злостными» устанавливалась слежка.

Чернышевского пока не трогали. Пока что к нему присматривались. Даже донос Костомарова не давал еще в руки властей достоверных материалов, которые можно было бы предъявить при обвинении, соблюдая все юридические формальности.

К осени слухи, ходившие по городу относительно строгих ограничительных мер к университетам, полностью подтвердились. Пришедшие на занятия студенты были оставлены у входа, и им приказали прежде всего прочитать матрикулы, без которых в университет не будет пропускаться ни один человек. В матрикулах было сказано: женщины, вольнослушатели и офицеры к слушанию лекций не допускаются, студенты должны подчиняться тому-то и тому-то, не делать того-то и того-то, не ходить туда-то и туда-то и т. д. и т. п. Пока все это было изложено только в единственном экземпляре, который с возмущением читали студенты. Когда матрикулы будут размножены, их раздадут на руки всем студентам, которые должны дать подписку, что будут неуклонно следовать всем установлениям.

А до тех пор университет объявлялся закрытым.

25 сентября возле университета группами собрались студенты. Потом эти группы слились в одну, и началась сходка протеста. Она вылилась в демонстрацию такую дисциплинированную и организованную, что трудно было поверить в ее стихийность.

Широкий строй студентов вышел на Невский проспект, где к нему присоединились слушатели военных академий, гимназисты старших классов, группы неучащейся молодежи. Демонстрация направилась к дому попечителя Петербургского учебного округа с требованием открыть университет и начать лекции. Напуганный попечитель обещал выполнить требования.

И в ту же ночь начались аресты.

Это первое открытое массовое выступление студенчества вызвало сочувствие даже той части общества, которая не отличалась либеральными настроениями. И оно послужило первым звоночком для начала массового движения студентов, перекинувшегося во многие города России.

11 октября университет был, наконец, открыт. Но студенты отказывались брать матрикулы, и огромная масса их осталась за дверьми здания. Двери тщательно заперли. Несколько явившихся на лекции профессоров начали занятия с пятьюдесятью студентами. Да и те только делали вид, что слушают лектора, — на самом деле они прислушивались к шуму на улице.

Улица шумела. Молодежь требовала освобождения из-под ареста своих товарищей, отмены матрикул, пересмотра университетского устава. Сходка продолжалась и на другой день. Правительство вызвало войска. Произошло столкновение. И снова начались аресты, на этот раз принявшие массовый характер. Арестованных отвезли в крепость, затем перевезли в Кронштадт и оставили там до решения специальной следственной комиссии.

Следственная комиссия разбиралась недолго: большинство арестованных было уволено с волчьим билетом, многих выслали из Петербурга.

Но кое-чего студенты все-таки добились: 20 декабря университет снова закрыли до пересмотра старого устава.

Тем временем в Медико-хирургической академии шли занятия. По-прежнему по субботам друзья собирались у Боткина. Теперь уже круг гостей несколько расширился — частым посетителем стал профессор Грубер. Обычно он садился поближе к Сеченову, чтобы тот мог разъяснять ему шутки и остроты да и вообще все интересное, что говорилось. Несмотря на многолетнее пребывание в России, Грубер так и не смог свободно овладеть русской речью, поэтому, когда в разговоре попадалось что-нибудь ему непонятное, он тихонько толкал Сеченова в бок, шептал ему одно слово: «Sie!» — и Сеченов приступал к объяснениям.

Эти подталкивания и разговоры шепотом невольно сближали молодого и старого профессоров. Сеченов ничего не имел против такого сближения: Грубер нравился ему своим добрым характером, безудержной, до чудачества доходившей любовью к анатомии, своей необыкновенной работоспособностью и… своей женой.

«В жены этому чудаку бог послал женщину, — вспоминает Сеченов, — с виду тоже немного чудачку, но, в сущности, самых высоких душевных качеств. Своему «Мутцерлю» (так она звала мужа) она была предана столь же беззаветно, как тот анатомии, была его нянькой, зорко следила за тем, чтобы ничто не мешало его занятиям, помогала ему в них насколько умела и нередко просиживала целые вечера в анатомическом театре с чулком в руках, чтобы не оставлять одним своего дитятка. Чистая душа, искренняя, пылкая и храбрая — последнее она доказала на деле, спасая не однажды студентов от опасности, — она называла все вещи своим именем, бранила, не стесняясь, всякую кривду и, наоборот, готова была целовать старого и малого за всякое доброе дело. Уверен, что в случае нужды она стала бы защищать своего Мутцерля с опасностью для жизни… Как жена Грубера, она полюбила и академию за почет, оказываемый ее мужу, и, умирая, завещала едва ли не все свое состояние медицинской академии на стипендии студентам».