И услышал я крик:
– Маргарита! Отвори мне скорее кровь!..
И тогда показалось мне, что это голос Шатрова.
И возникла чудесная музыка, светлейшая, непохожая на всё, мною ранее слышанное.
Музыка длилась и длилась.
– Николай! – раздался откуда-то громкий, спокойный голос.
И другой, вслед за ним:
– Шатров!
И потом прозвучало:
– Царь!
Я всё это слышал отчётливо.
Был в бреду. Посреди видений.
Но Шатров, носивший фамилию материнскую, так получилось, по отцу был Михин, потомок, это знали все мы, Ивана Калиты, то есть царской крови.
Калита – из скифского рода.
Много скифов было когда-то на Руси, много было в Москве.
Отсюда и характерная, броская внешность шатровская, смуглота его, красота, восточная, южная, древняя.
Обрывки этих и прочих, подобных соображений проносились роем в мозгу.
Их сменяли видения, новые, надвигавшиеся непрерывно.
Всё усиливалось ощущение разрастающейся тревоги.
Боль была слишком сильной, просто невыносимой.
Меня лихорадило, в жар бросало, знобило, крутило.
Я то стонал иногда, то упрямо стискивал зубы и молча лежал и терпел.
День сменялся кошмарной ночью, ночь сменялась кошмарным днём, а я всё бредил, и всё ещё мучительно выживал посреди бесконечных, бессонных, измотавших меня видений.
И вот, сам не зная, зачем, почему я, больной, это делаю, нашарил я в темноте листок бумаги и ручку – и набело записал, почти вслепую, на ощупь, четыре стихотворения, мистических, как оказалось, и сверху потом написал название странного этого цикла: «Во дни беды».
И случайный листок бумаги с неизвестно зачем записанными на нём в потёмках стихами, вместе с ручкой, сразу же выпал на пол, вниз, у меня из рук.
То ли я потерял сознание, то ли всё-таки, может, заснул.
Утром я очнулся, уже отчасти поздоровевший.
Мне было неловко, что я, поневоле, ведь не нарочно, потревожил чету Пацюковых.
Извинился я перед ними. Сказал им, что постараюсь вскоре уйти от них.
Но куда идти? И к кому?
Да ещё в таком состоянии.
Телефон был рядом. Пришлось хоть кому-нибудь позвонить.
Механически я набрал застрявший в памяти номер одного своего знакомого, который порой позволял мне пожить, на птичьих правах, недолго, в его квартире.
И услышал голос его:
– Вчера мы похоронили, вот беда-то, Колю Шатрова…
Трубку выронил я из рук.
И увидел, внизу, на полу, возле тахты, где я мучился посреди видений, в бреду, и сражался за жизнь, исписанный мною листок бумаги.
Поднял его. Прочитал стихи свои. И – всё понял.
С трудом изрядным собрался.
Попрощался любезно с хозяевами.
И ушёл – куда-то вперёд.
В пространство. Или сквозь время.
В боренья свои – с недугами, видениями, кошмарами.
В бездомицы. В явь столичную.
На звук вдалеке. На свет…
Через год Маргарита, вдова Шатрова, когда рассказал я, вкратце, без многих подробностей, ей о своих видениях и показал записанные тогда, в конце марта, стихи, голову подняла высоко – и грустно сказала:
– У Коли был сильный приступ. Он закричал: «Маргарита, отвори мне скорее кровь!» Я растерялась тогда. Ничего я не понимала. Вчера только был он вполне, так думала я, здоров, как раз, похудевший, спокойный, вышел из голодания, целый месяц ведь голодал. И его Кириллов с Ширялиным, знакомые люди, нормальные, вроде бы, так я считала, уговорили выпить. Домашняя самогонка, очень чистая, уверяли, что целебная даже, возможно, не пробовала, не знаю, не пью и другим не советую, настоянная на травах. А на следующий же день ему стало внезапно плохо. Я испугалась. Очень. Совершенно не знала, как вести себя, что мне делать. Вызвала по телефону врачей. Приехала к нам «скорая помощь». Коля в тяжёлом был состоянии. Его увезли в больницу. Там, в тот же день, он умер.
И Маргарита надела на свою сухую, точёную, тёмноволосую голову королевы воображаемой приготовленную заранее, в обычной сумке, с которой ходила она везде, в одиночестве королевском, в роли вдовы поэта великого, несравненного, который сказал ей однажды: «Когда я умру, ты увидишь сама, что начнётся тогда», собственноручно сделанную ею, изящную, лёгкую, как в детской игре, корону.
Маргарита всегда её надевала, когда приходила в гости к своим знакомым.
Картонная, королевская, корона, сверху оклеенная конфетной, блестящей фольгой.
Отчасти, можно подумать, карнавальная, игровая.
Отчасти же – отдающая безумием, роковая.
Король со своей королевой.
Николай со своей Маргаритой.
Она так давно считала.
Так всегда говорила.
На стене её дачного домика в Пушкино, деревянного, вроде скромного теремка или старенького скворешника, – сказал мне кто-то, сгоревшего, больше не существующего, но так ли это, не знаю, – нарисованы были, помню, король со своей королевой. Разумеется, оба – в коронах.
Маргарита была художницей. Годами делала кукол. Каких-то я, кажется, даже видел. Но не запомнил.
Маргарита была блаженной. И практичной – как-то навыворот. Что ни сделает – всё не так. Но старалась всегда – держаться.
Она была старше Шатрова. Лет на десять. Никак не меньше.
Но существенной разницы в возрасте никогда она не замечала.
Колю она любила страстно, преданно, самозабвенно.
И очень уж своеобразно. Как никто никого не любил.
Шатрова похоронить хотел возле церкви, в которой служил он в семидесятых, отец Александр Мень.
С этим известным священником Шатров дружил и частенько, по-соседски, к нему захаживал, когда жил на даче в Пушкино.
Староста церкви, дама без имени и фамилии, решительно воспротивилась тому, чтобы здесь, у храма, какого-то там подпольного, неизвестного ей поэта, даже если на этом настаивал сам священник, захоронили.
И тогда Шатрова – сожгли.
Как давно предсказал он в стихах своих.
В крематории. В пламени страшном.
Урну с прахом – вручили вдове.
Урну с Колиным лёгким прахом, светлым пеплом, от жизни оставшимся, королевским, вернее, царским прахом, духом, вздохом по прожитым вместе с мужем счастливым годам, по любви, по женскому счастью, Маргарита держала долго при себе, у себя дома. Чтобы рядом супруг был всегда.
Когда она, время от времени, отправлялась куда-нибудь в гости, то неизменно с собой, в сумке или в пакете, и урну с прахом прихватывала.
Придёт, бывало. Накрашенная. Принаряженная. Причёсанная.
На свою точёную голову корону тут же наденет.
Урну с Колиным прахом достанет из сумки или пакета – и сразу её на стол, на самое видное место.
И приветствует всех собравшихся с достоинством, по-королевски:
– Здравствуйте! Мы к вам сегодня в гости с Колей пришли!..
Некоторые мнительные, с воображением развитым, пожилые, седые граждане, и не только они одни, но даже, куда уж дальше, зелёная молодёжь, и особенно, разумеется, чувствительные сверх меры и до крайности впечатлительные, из числа поклонниц шатровских былых, из числа любительниц поэзии, милые дамы, немедленно падали в обморок.
А Маргарита, высокая, стройная, королева, да и только, блестя глазами, одной рукой прижимая как можно крепче к себе урну с Колиным прахом, другой рукой грациозно поправляла свою корону и читать принималась всем, по памяти, с выражением, королевским, звенящим золотом, хорошо поставленным голосом, шатровские, удивительные, провидческие стихи.
Потом, по прошествии некоего, довольно долгого, времени, она, королева вдовая, всё-таки захоронила бесприютный шатровский прах.
Потихоньку. Втайне от всех.
Нелегально. Без всяких формальностей.
На Новодевичьем кладбище.
В месте привилегированном.
Там, где давно покоится отец её, крупный советский деятель времени сталинского, латыш, человек суровый и надёжный, Рейнгольд Берзинь.
В уголочке вроде каком-то закопала урну. Под боком, под опекою, у отца.
Пусть её король там лежит.
Уж она-то об этом знает.
Остальные – это неважно.
Тихо, мирно, самостоятельно, никого ни о чём не спрашивая и тем более не упрашивая, не вымаливая позволения на такое вот захоронение, как вдове у нас полагается, и тем более – королеве, предала она прах поэта, как сумела, сама, земле.
О чём впоследствии мне однажды и рассказала, чрезвычайно собою довольная.
Вот такая – о, Боже! – история.
И такая, представьте, судьба.
Наивысшая категория.
Сон – вне яви. И – пот со лба.
Что ни шаг, то сплошная мистика.
(Россыпь строк на пространстве листика.)
Что ни взгляд, зазеркальный знак.
(Не собрать их теперь никак.)
Что ни слово, астральный свет.
(Путь сквозь век. Череда примет.)
Кто сумеет – собрать, сберечь?
Ночь пройдёт. Возвратится – речь.
А потом, уже в девяностых, Маргариту просто ограбили.
Расстарался некий субъект. Ей самою же и назначенный, а зачем, поди разберись, неизвестно откуда свалившийся на её королевскую голову, бес пронырливый, или монстр натуральный, из как бы времени, по её же наивному мнению деловой человек, рассудительный, обещальщик-душеприказчик.
Всё забрал у неё, подчистую. Рукописи, фотографии.
Всё, что связано было с Шатровым.
В мешки всё это сложил – и утащил. С концами.
Об этом поведали мне друзья шатровские старые.
Магарита – не Берзинь, а Димзе.
Почему – её не расспрашивал.
Пострадала семья. Репрессии.
В лагерях намучилась мать.
Маргарита звонит иногда.
Уж не знаю, цела ли корона.
Тяжело мне с ней говорить.
Жаль её. Но за Колю – больно.
Маргарита недавно звонила.
Она почему-то решила подарить мне шатровский костюм.
Шведский костюм. Целёхонький.
Тот самый, один-единственный из всей одежды имевшейся – приличный, в котором Шатров, Бог знает, когда, лет сорок назад или даже больше, надев его специально, чтобы выглядеть посолиднее, отправился как-то к поэту хорошему, с трудной судьбой, сибиряку, Леониду Мартынову, в гости, в надежде, что тот ему, понимая в стихах, глядишь и поможет с публикациями, но Мартынов, едва завидев костюм, немедленно заявил, что для бедствующего поэта, совершенно не издающегося, это слишком шикарно – и в помощи Шатрову тогда отказал.