Седая нить — страница 6 из 68

И не только, признаться следует, – (по прошествии стольких лет, как и в тот незабвенный день, день осенний в году високосном, целых тридцать два года назад – бывшем, явном, ну а теперь существующем только в памяти), – состояние наше, прежде, что таить, совсем невесёлое, но и общее настроение вдруг заметно у нас улучшилось.

Да и как ему не улучшиться, когда всё у нас под рукой!

«Ну и ну!» – как сказал Сергей.

«Хрю!» – как сказано было Зверевым.

«Это, Сергей, Москва!» – как сказал я недавно Довлатову. Словом, рай, да и только. Пусть временный. Пусть московский. Но всё-таки – рай.


На столе громоздились, дыбились, образовывали хребты, расползались с вершин лавинами, устремлялись сквозь потолок в небеса над округой сирой горы, видимо – те, златые, из народной песни, желанные, – горы самой разнообразной, для лукулловских, знать, пиров, для разгульных варварских пиршеств, для библейских трапез в роскошных, полных неги, царских покоях предназначенной, не иначе, ну а может, фламандской, рубенсовской, небывалой какой-то еды, за которыми различались реки – тоже из песни, полные, как известно, вина, – в нашем случае – изобильнейшего питья.

– Надо бы нам разобрать эти завалы! – сказал я, глядя на все припасы, как на некое чудо света, неизвестно какое по счёту, да не всё ли равно, поскольку было явлено всё нам сразу, и его принимать приходилось уж таким, каково оно есть.

– Хотя бы частично! Попробуем! – оторвавшись от созерцания раблезианского, зверевского, дива дивного, чуда привычного, рядового, без всякой помпезности, для него-то, способного часто и на большее, (да, бывало и такое, и если я расскажу об этом когда-нибудь, то читатели современные, верхоглядные, в основном, ничегошеньки толком не знающие об эпохе былой героической и о людях, в ней живших когда-то, мне, видавшему виды в прошлом, чудом выжившему, седому скифу старому, очевидцу превеликого множества разных, от смешных до трагичных, событий, чего доброго, и не поверят, хотя верить мне следует, ибо я один остался на свете, всё-то помнящий, столькое знающий, говорящий теперь – за всех, в дни осенние, в октябре, в одиночестве и в затворничестве, в давнем жречестве, в светлом творчестве, в ясновидчестве, в добром таинстве, в грустном празднестве речи нынешней, повествующей о таком, что один я помню сегодня, потому и сказать обязан, потому-то, сквозь годы глядя, слыша музыку жизни этой, о минувшем и говорю), – поддержал меня тут же Сергей.

Мы, в четыре руки, вдвоём, проявив усердие должное и довольно быстро, но всё-таки далеко не сразу, не запросто, покряхтев, попыхтев, поохав, постепенно перенесли большую часть продуктов и бутылок с питьём на кухню. Распределили их там: кое-что в холодильник, на полки, чтоб не испортилось, кое-что в морозильник, подальше, в запас, на потом, а прочее, из того, что не портится, просто сложили на столе, в настенном шкафу и в других местах, наобум, чтобы всё это нам не мешало.

И вернулись обратно в комнату.

И продолжили наше застолье.


– Желал бы я знать, – сказал, поглядывая на бутылки с разнообразным питьём и на еду изобильную, Довлатов, – как там, за железным занавесом, в зарубежье, с трудом представимом, разве что по книгам и кинофильмам, где конкретно, не всё ли равно, где-нибудь, ну, положим, в Париже, люди тамошние, парижане, и приезжие всякие, – тоже, как и мы сейчас, пусть не всегда, пусть не часто, пусть иногда, так, от случая к случаю, изредка, хоть один-единственный раз, позволяют себе такое – слово просится на язык любопытное, право, – пиршество?

– Понимаешь, – ответил я, – слово «пиршество» – странное слово. Заменить бы его не мешало, полагаю, словом другим, поточнее, попроще, привычнее, человечнее, наконец, ближе к истине, к нашим дням, ближе к нам, ну, допустим – «случайность». Или, вот, это лучше, – «чудо». Нет, не так. Достоверней надо, легче, сказочней, обобщенней. И подходит здесь – «волшебство».

– Понимаю, – сказал Довлатов. – Значит, в дальнем, роскошном Париже – никакого нет волшебства?

– Понимаешь, – ответил я, – волшебство подарил нам Зверев. Для него такое даренье, с давних пор, в порядке вещей. Так устроен он. Вот и всё. И не только он, между прочим. Не один он такой. Точно так же поступили бы и другие, из числа друзей моих. Так же поступил бы и сам я. Думаю, всё ещё впереди у меня. В том числе – и то, что относится, несомненно, к разряду чудес. И, конечно же, волшебство.

– Что же, верю, – сказал Довлатов. – Хорошо. Ну а как же Париж?

– Что – Париж? При чём тут Париж?

– Волшебство в нём – тоже бывает?

– Уж наверное!

– Ты уверен?

– Почему же не думать так?

– Будем верить, что есть в Париже, кроме прочего, волшебство.

– Хорошо.

– Хорошо, конечно.

– Что?

– Да всё. Волшебство. Париж. И Москва с Петербургом. И прочие города и веси. Наверное, там волшебники есть свои.

– Ну а нас, поутру загибавшихся и не знавших, куда деваться, бедолаг, спас волшебник Зверев.

– Это верно.

– Куда вернее!

– Выпьем?

– Выпьем.

– До дна?

– До дна!

– За него, за волшебника Зверева!

– Так вперёд!

Мы с Довлатовым выпили.

Столько выпивки было у нас и закуски, что нам хватило бы дня, пожалуй, на три, не меньше. Дозы были у нас – родимые. Не такие, как за границей. Не сумел бы угнаться за нами и другими друзьями нашими, населявшими в годы былые отшумевшую нынче эпоху – неизменный любитель выпить, досточтимый Хемингуэй.

– Да, Париж – был у Хемингуэя, – ни с того ни с сего сказал, помолчав немного, Довлатов. – Папа Хем до сих пор в почёте. И останется таковым: почитаемым. У него, в его молодости, был праздник. Тот, который всегда с тобой. Понимаешь? Праздник!

– Всегдашний. Так-то лучше бы перевести.

– Я согласен. Так вот. У Хема праздник был – не хухры-мухры. На всю жизнь хватило его. Ты об этом подумай только! На всю жизнь! У него был – Париж.

– Кстати, ты обратил внимание, сколько там, в этой книге – о молодости, о Париже, – всякой еды? Ну буквально что ни страница – так подробное описание всяких яств. Со знанием дела. И со вкусом. Гастрономическим. То работает он, то ест. Путешествует – ест. Гуляет – снова ест. И такие продукты, о которых мы сроду не слыхивали. Прямо перечень всяких блюд и напитков. И всё – в ресторанах и в кафе. Нет бы дома готовить, как советские люди привыкли. Он привык – работать в кафе. Ну а после работы – есть. В том же самом кафе, где работал. Он привык – с женою гулять. И обедать с ней – в ресторанах. Ах, подумать только, однажды не попали они в ресторан, где все столики были заняты, а ведь там обедал не кто-нибудь, а, конечно же, Джойс с семейством. Бедный, бедный Хемингуэй! Не досталось ему местечка в ресторане. Джойсу – досталось. И пришлось уйти восвояси Хему вместе с женой, чтобы позже пообедать в другом заведении. Гонорар получил – поел. На скачках выиграл – в горы путешествовать. Вместе с женой. Чтобы там – есть. И пить заодно. Притом, он всё время подчёркивает, что денег было, как правило, в обрез. Всегда не хватало. Хорошо питаться – хватало. Ничего себе нищета!

– В самом деле, – сказал Довлатов, засмеявшись, – что ни страница, то сплошная жратва. Со смаком. Не обжорство, конечно. Да всё же – что-то вроде того. Повышенный интерес к еде. Нездоровый. Будто отняли у него в раннем детстве съестное что-нибудь – и теперь он это навёрстывает. Всё навёрстывает и навёрстывает. Отбирать – никто и не думает. А писатель всё ест да ест. Ну и пьёт, понятное дело… Взять вот нас – мы ведь тоже пьём. Но для нас что главное? Выпивка? Нет. Общение. Вот что главное. Ну а выпивка вытекает из общения. Так повелось. Искони. На Руси – не знаю. А у нас – давно повелось. Даже правилом стало. Вот что. Чётким правилом. Даже законом. А еда? Еда – приложение. Дополнение. Пункт второй. Первый пункт – разумеется, наше, то, чего не заменишь ничем, замечательное общение, мощным стимулом для которого, как известно, является выпивка. Это всё – в порядке вещей. А у Хема – свой пунктик имеется. На еде. И граничит он не со сдвигом в мозгах, конечно, а с навязчивою идеей. Ну и Хем! Любитель пожрать! Славословящий всякую пищу. И особенно – ту, парижскую. Полагаю, действительно вкусную. Пищу молодости. Нищеты. Как там сказано? «И таким был Париж в те далёкие дни, когда мы были очень бедны и…» Ну, вспомни! Да, «очень счастливы».

– Мы сегодня тоже пируем.

– Да, пируем. А что за пир?

– Пир во время чумы?

– Возможно.

– Пир Платона?

– Всё может быть.

– Пир прощания?

– Или встречи? Но чего? И с чем?

– Догадайся.

– Ты-то знаешь?

– Знаю.

– Откуда?

– Просто – знаю.

– Скажи!

– С судьбой.

Так сидели мы вместе с Довлатовым за столом, уставленным яствами и напитками. Выпивали. Понемногу. Не так, как Хем, – по глоточку, но с форсом. Нет, дозы были у нас побольше. Или порции. (Всё равно, как теперь мне их называть. После двух уж десятилетий, когда я вообще не пью ничего спиртного. Прекрасно обхожусь без выпивки. Помню выпивонные годы прежние – и свидетельствую устало: да, весьма любопытные дамы и любезные господа, признаюсь вам, – что было, то было, вся богема выпить любила, даже очень, – все пили тогда. Пусть казалось это защитой от невзгод, от советской яви. Я оправдывать это не вправе. Пили все. Защита – в ином: только в творчестве. В тяге к свету. Не мешает вам помнить это. Значит, песня ещё не спета – о минувшем и о родном.) Так сидели мы вместе с Довлатовым. Выпивали неторопливо. Нам спешить было некуда. Пир продолжался. Текла беседа. За стеной, побеждая беды, жаждал радости хмурый мир.


Зверев – спал. На полу. На газете. По привычке. Под батареей. Там теплее. Удобно. Не дует. Уголок – ну впрямь для спанья.

День, осенний, московский, длился. День похмелья – и день спасенья. День чудес. Бескрайний. Настолько, что на вечность смахивал он.

Вдосталь было у нас питья. Хочешь – водку пей, хочешь – вино. Коньячок отменно хорош. По традиции есть и пиво.