Зато офицера станичники нисколько не жалели, потому как был он отъявленным карателем и пьяницей. А играл его ординарец комбата Костя. Тоже играл голосисто и в общем-то ничего. До этого Костя с утра до ночи пропадал в школе на репетициях, и Дмитрий завидовал ему, что он постоянно общается с Татьяной, а сам Дмитрий никак не может увидеть ее. Идти в школу он не решался — знал, что все догадаются, зачем пришел, и опять понесется молва по станице, а этого комбат не хотел, это, как казалось ему, в корне снижало его авторитет.
Костя внешне здорово походил на белогвардейца. На нем был новый офицерский мундир, казачья фуражка с трехцветной кокардой и всамделишный георгий на груди. Станица знала, что кокарда и георгий взяты у Григория Носкова: крест он получил за конную атаку в Карпатах и дорожил им, хотя его и уговаривали в сельсовете сдать властям царскую награду или публично забросить в Белый Июс, чтоб духу ее не было. А раз уж не сдавал георгия, то держал при себе и кокарду, тем более, что на ней остался след от австрийского палаша — может, она и спасла Григория от верной погибели.
Правда, в своей роли Костя пережимал. В неположенном месте дал под зад пинка командиру красного отряда, и публике стало непонятно, за что же офицера поставили к стенке: за его эксплуататорскую сущность или за пинок. А еще Костя нет-нет, да и подмигнет своим дружкам в публике, что вот, мол, какие номера тут откалываю, полюбуйтесь, товарищи. На публику эти подмигивания вообще-то не оказывали большого действия, а Татьяна, это сразу заметил Дмитрий, сердилась.
В классе и коридоре пахло чесноком и махорочным дымом. Сколько мог вместить класс, столько он и вместил, даже чуть больше. Ребятня ползала, вздымая пыль, прямо в ногах у артистов. Председатель Гаврила был суфлером, он время от времени останавливал представление и трепал казачат за уши, ловко отвешивал им подзатыльники.
Вдруг в самый разгар действия начала нестерпимо чадить и погасла лампа. И такой шум поднялся со всех сторон, такая началась возня, что ничего нельзя было понять и нельзя было никуда протиснуться, можно было только сидеть, терпя толчки и тычки, удары наотмашь, чтобы тебя ненароком не задавили и не стоптали.
Вскоре лампу зажгли и спектакль пошел дальше. Вместе со всеми Дмитрий рукоплескал красному флагу с золотым серпом и молотом, который, приподняв над головами, торжественно вынесли на сцену. Зрелище развернутого флага всегда волновало Дмитриево сердце, и когда возбужденная игрой Татьяна, с красными пятнами на щеках, едва успевшая снять грим, махнула ему рукой со сцены, Дмитрий не удержался и громко крикнул ей:
— Молодцы!
Люди, разом высыпавшие на улицу, шумно обсуждали спектакль, в нем было много нового, революционного, что было близко им, что уже вошло или начинало властно входить в их не столь уж богатую событиями жизнь. И сама театральная затея Татьяны казалась теперь Дмитрию особо значительной и очень нужной для дела, которому он вот уж сколько лет отдавал себя целиком.
Дмитрию вспомнился разговор с Татьяной, когда она просила написать или помочь написать пьесу. Тогда он, не подумав, отмахнулся от ее просьбы, сославшись на занятость отрядными делами, а выходит, зря. Как большевик, он обязан воевать с тяжелым прошлым народа не только винтовкой и наганом, но и словом своим, своей убежденностью.
В толпе, будоражившей ночь громкими восклицаниями, шутками, смехом, Дмитрий приметил крупную голову Григория Носкова, но тут же она слилась с другими головами и потерялась. А когда Дмитрий дошагал до первого переулка, опять увидел Григория, тот прикуривал у кого-то из станичников. При вспыхнувшем огоньке на миг вырисовались круто изломанные мохнатые брови.
Дмитрий подождал Григория, и дальше они пошли вместе. Шагали ходко, размашисто. Дул ветерок, дышалось легко, весело поскрипывал под ногами голубоватый снег. Догнали одну компанию, затем другую, и Григорий, поправив шерстяной шарф на груди, сказал с нотками восхищения:
— Ны. Ох, и учительша!
Дмитрию было приятно слышать эту скупую похвалу Татьяне. Но он ответил сдержанно, стараясь не выдать настоящего чувства:
— Станичники довольны.
Григория, видно, не устраивала такая уж обыденная, чуть ли не равнодушная, как ему показалось, оценка представления. Повернувшись боком к ветру, он принялся, распаляясь от слова к слову, рассуждать о смысле увиденного. Ведь главное — не само представление, даже не интерес к нему, а то, чтобы человек уходил со спектакля с полной ясностью, что так будет со всеми, кто пойдет против трудового народа. И богатеи должны намотать на ус, что сила отныне не у них, а у нас. Вот почему надо благодарить Автамонову дочку, хоть она вроде бы и натуральная кулачка.
— Это почему же она кулачка? — спросил Дмитрий, останавливаясь и придерживая Григория.
— По происхождению. А кто же она?
Пропустив голосистую, шуструю ватагу молодежи, двигавшуюся от школы, Дмитрий сказал с плохо скрываемым раздражением:
— Учительница.
Григорий встал спиною к ветру и хмыкнул:
— Ны. А ест она опять же с чьего стола? Медовые пампушки, каральки всякие.
Дмитрий чувствовал, что в словах Григория была известная доля правды, она, эта доля, и мучила Дмитрия, особенно когда он думал о Соловьеве. Если Татьяна не сама помогала Соловьеву, то знала о помощи и не сказала ни ему, комбату, ни председателю сельсовета. И эта, пусть даже малая толика правды заставила его не продолжать спор с Григорием, а закруглить начатый разговор:
— О людях надо судить по делам.
Григорий щелчком бросил окурок. А когда опять зашагали по быстро пустеющей улице, на которой теперь были видны лишь отдельные темные фигурки, он сказал, подвинувшись к Дмитрию:
— Знать, много прольется кровушки. Жуть.
— Какой кровушки? — медленно проговорил Дмитрий. — Ты по существу вопроса…
— А что по существу? Ванька Кулик озорует. Вот дело-то какое!
Что ж, комбату это уже известно. В первые дни после копьевского убийства Дмитрий догадывался, что это дело рук дружков Соловьева, теперь же ему, да и всем, стало понятно, что руку убийцы направлял Иван. А этот налет на Думу, когда разогнали всю волостную милицию? Или взять последний кровавый факт: зарублено шестеро рабочих-приискателей, обезоружена охрана Ивановского рудника. Расправой же, как точно установлено, командовал волостной писарь, добровольно ушедший к Соловьеву.
— Боюсь я, — сказал Григорий и полез в карман за кисетом. Но вспомнив, что спичек нет, а кресала тоже и что Дмитрий не курит, огляделся и вздохнул.
— Чего боишься?
— За новую власть боюсь. Не сдюжит она. Жуть.
В окнах изб то вспыхивали, то гасли призрачные огоньки. На краю села, у кладбища, застучали по мерзлой земле колеса. Кто-то ехал по-летнему, на телеге. И на барабанящий колесный стук хором взлаяли в том конце станицы собаки.
— Маракую, что Ванька не сам по себе. Всюду белые копят немалую силу, — дрогнувшим голосом продолжал Григорий.
— Верь брехне! — сказал Дмитрий. — Кто распускает ее? Враги наши, кулачье!
Сказал Дмитрий это и снова невольно метнулся мыслью к Татьяне. Но ведь она не ждет белых, хотя, может быть, и сочувствует тому же Соловьеву. И Дмитрий облизнул губы, ставшие вдруг сухими, и произнес не то, что хотел сказать, а то, что пришло к нему само собой:
— Подавай-ка, товарищ Григорий, заявление в партию. Я за тебя поручусь.
— Как люди, так и мы. Пошто не подать, — не очень уверенно сказал Григорий.
— Значит, подавай.
На том и расстались, Григорий юркнул в проулок к своей избушке. А назавтра, ни свет ни заря, взъерошенный, с синими тенями на лице, прибежал к комбату и признался:
— Ны. Тошно.
— Это почему же?
— Намолол тебе лишнего.
— Что намолол?
— А все. Про Татьяну да и прочих.
— Испугался? — хмурясь, спросил Дмитрий.
— Ны. Тошно — и все тут.
Эти слова не выходили у комбата из головы. В самом деле, что могло случиться с Носковым? Бедняк, активист, он вдруг заюлил, стал отказываться от совершенно справедливой позиции.
Ища ответ на эти и многие другие вопросы, Дмитрий собрался было к Гавриле, но в квартиру к комбату неожиданно ворвался Сидор Дышлаков. Поскрипывая хромовыми сапогами с высокими голенищами, от которых начинались пузыри галифе, он заглянул в окно, прошел на середину комнаты и поздоровался запросто, как со старым другом.
— Я, — сказал он, — приехал по службе. Обговорить надо, как мы совместно будем ловить Ваньку Кулика. Пора пресечь паскудную контру.
Дмитрий собирался обедать и пригласил Дышлакова за стол. Партизан согласился, пригладил ладонью волосы, сел напротив комбата.
— Жить стало невмоготу, — сказал он.
Действительно, выглядел мрачновато. Во всем облике его была сейчас какая-то неуверенность, скованность. Видно, не прошел даром урок, преподнесенный ему Соловьевым.
Дышлаков решительно отодвинул в сторону черный чугун с картошкой, стоявший между ними, словно этот чугун мешал им понять друг друга, и сказал, тупо глядя в стол:
— Трудно, стал быть. Мы ба давно поставили крест на Ваньке, да ты волокитишь, комбат, крутишь. Постой, дай мне договорить. Не шумитя. — Он поднял взгляд на чуть привставшего Дмитрия. — Если собрать отряды самообороны, то можно прочесать тайгу…
— Да разве прочешешь? — недоверчиво усмехнулся Дмитрий.
— Прочешу! Как на духу говорю.
— Что ж, попробуем. Я не возражаю, — наморщил лоб комбат.
— Еще, значит, надо арестовать всех сродственников бандитских.
— Этого мы с тобою никак не сможем. На это есть ГПУ, есть милиция.
— Вон что поетя! А я супротив! — Дышлаков грохнул кулаком по столу. — Определенно!
Они ели молча, посапывая и причмокивая. Затем Дышлаков вытер руки о свои красные галифе, нервно прошелся по комнате и с вызовом повернулся к Дмитрию:
— За мною все пойдетя!
— Командир батальона я, — сдержанно напомнил Дмитрий.
Сильными крестьянскими руками Дышлаков оперся о стол, нижняя челюсть его враз отвалилась, открыв рот, усыпанный крепкими зубами.