Седьмая беда атамана — страница 48 из 98

Спокойный, чуть хрипловатый голос сотника показался Ивану до странного знакомым, где-то Иван уже слышал его, потому и спросил:

— Откуда родом?

— Оренбургский. А что?

— Да так. Интересно бы знать, — уклончиво ответил Иван.

— Теперь вот совсем никакой. И даже не ваш. Отца убили красные, семью потерял в этой чертовой суматохе. Один теперь… если не считать вот этой штуки, — сотник порылся в кармане рваного галифе и вывернул на траву прокуренную трубку с узким бронзовым кольцом на костяном мундштуке, кольцо было в одном месте помечено маленьким, еле заметным крестом.

Иван выхватил у сотника трубку и принялся вертеть ее в руках. Она была совсем обыкновенной и в то же время в одно мгновение все перевернула в Иване, взволновав его необычайно.

— Не твоя трубка! — воскликнул Иван, угрожающе вскакивая на ноги.

Сотник горько усмехнулся:

— Моя она, Ваня. Ты подарил. Под Яссами. А?

Иван осовело залупал глазами. Он был ошеломлен, не зная, верить собственным ушам или нет, затем ухватил руками бритое лишь наполовину лицо сотника, ахнул, сразу узнав, и принялся порывисто прижимать к себе и целовать его. Сотник не сопротивлялся, он лишь покровительственно посмеивался, приговаривая:

— Ну и Ваня! Ох, Ваня!..

В лихорадочных глазах сотника большими светлыми горошинами стояли слезы.

— Да вы ж кончились, ваше благородие!

— Живой. Разве не видишь?

— Вижу, Павел Яковлевич! Ваше благородие!..

— Какое уж благородие, — печально вздохнул сотник.

Это были последние слова, которые сотник Нелюбов произнес в тот день. Расспрашивать его о чем-то было ни к чему. Он сказал все, что мог о себе сказать. Он всегда был угрюм и малоразговорчив. И на другой день, когда они, ища уединения, пошли к Азырхае, Нелюбов лишь слушал Соловьева, только изредка сдержанно восклицая:

— Говори, говори, Ваня!

Соловьев поведал ему о том, как нелегко жил все эти годы. Не умолчал и о службе у Колчака, и о побеге из тюрьмы. Плохо было, да и теперь не лучше, вертится, словно белка в колесе. Уж до того противно, что мочи нет.

— Говори, говори, Ваня!

— Что говорить! В блинах не катаюсь. Неважное у меня дело, Павел Яковлевич!..

3

С приходом макаровской группы тревожное состояние, в котором находился Соловьев, не прошло. По-прежнему атаман плохо спал, сны его были кошмарными и часто повторялись, он видел то, чего совсем не хотелось бы видеть. Все сны почему-то начинались в одном месте — во дворе у Пословиных. Татьяны, как всегда, не оказывалось дома, она спешно уезжала куда-то, и он гнался за нею, и по нему стреляли, и пули, колючие и нестерпимо горячие, терзали грудь.

Пробуждение не приносило желаемого покоя. Иван чувствовал, что с ним должно вот-вот произойти что-то значительное и, пожалуй, необыкновенное. Он ждал его и в то же время боялся, как огня. Порой ему казалось, что он не выдержит такого адского напряжения и медведем заревет от мучительной досады и отчаяния, от тоски и одиночества. Но он понимал, что от звериного крика ему не станет легче, потому и молчал, угрюмо обдумывая нынешнее свое положение.

Он недоумевал, откуда Мурташке стало известно место базирования отряда. Если Мурташка прежде появлялся где-то поблизости, то непременно увидели бы тайные караулы, расставленные Иваном вокруг лагеря. И если об этом знает один человек, то почему не могут знать многие? И не время ли уходить отсюда, как говорят, сматывать удочки?

Иван не отпускал Мурташку домой. Нелюбов рвался в Монголию и хотел иметь надежного проводника. Мурташка подходил ему по всем статьям: дорогу знает, известен всем охотникам этого края.

Но хакас отговаривался нездоровьем. Маленький, тщедушный, с восковым лицом, густо иссеченным морщинами, он и производил впечатление серьезно больного. Он советовал сотнику поспрашивать проводника в улусах, близких к монгольской границе, а по здешней степи можно пройти и так, держа направление по солнцу.

Нелюбов нажимал на Ивана, чтобы тот, по старой дружбе, все-таки уломал Мурташку Для очередного объяснения собрались втроем в штабной комнате. Когда-то это была одна из спален Иваницкого, теперь сюда занесли небольшой ломберный столик, поставили вдоль стен две грубо сбитые скамьи.

Мурташка покачивал сивой головой и посмеивался, как бес, тихо, чуть слышно, своим дремучим мыслям. Его нисколько не удручало положение пленника, в котором он находился. Не все ли равно, где жить, размышлял он, дома еще нужно каждодневно заботиться о еде, а тут досыта накормят и напоят чаем. К тому же летом он любил ночевать на свежем воздухе, особенно в тайге, рядом с горьковатым дымком костра.

Хитрит охотник, натуральным дурачком прикидывается. Сурово заходили и насупились рыжеватые брови Соловьева:

— Хватит!

— На гору поеду за маралом, — вдруг серьезно сказал Мурташка.

Не обратив внимания на оброненные им слова, Иван спросил:

— Как нашел нас?

— Следом бежал, тайгу нюхал. Куда ворона летит, туда и глядит.

У Ивана отлегло от сердца. Слышал он, что охотник по невидимым для других приметам способен узнать все, что было в тайге не только сегодня, но и неделю назад. Сам Иван был знаком с таким же следопытом на Теплой речке, тот, как собака, верхним чутьем определял по запаху, кто прошел тайгою: человек или зверь.

— Помоги, — попросил Нелюбов.

— Ой, и прилип, парень! — с досадой сказал охотник. — Совсем.

Нелюбов не обиделся. Ему было сейчас не до амбиции, он готов был просить, унижаться, если хотите, даже перед более ничтожным существом, чем этот инородец, чтобы только скорее покинуть эту страшную страну, которая упала и рассыпалась в прах, как старое трухлявое дерево. Россия, которую можно и нужно было любить, отстраивать и грудью защищать от врага, давно кончилась, она отошла в полное небытие, а возникшее на ее месте чужое государство было для него совершенно незнакомым и противоестественным. Жить в этом государстве у сотника не было сил. В любую вонючую клоаку, в преисподнюю, куда угодно, только подальше от хваленого большевистского рая.

— Помоги. Я знаю, ты добрый егерь, — стараясь улыбнуться и елозя руками по столу, говорил Нелюбов, в глазах у него при этом была глухая, смертная тоска.

Но Мурташка чего-то недопонимал. Он упрямо отбивался от сотника, как от надоедливого паута:

— Куда идешь? Замерзнешь в Монголии. Там мороз и ветер. Башка у тебя дурной, пожалуйста. Зачем идти туда русскому человеку?

— Ну, это мое дело, — оборвал его Нелюбов.

— Тогда иди сам! — грубо проговорил Мурташка.

Иван воспользовался возникшей перепалкой, чтобы убедить сотника отказаться от несбыточной затеи, было просто жалко его. Иван сказал ему: не лучше ли, не искушая судьбу, подождать здесь, когда все кончится. Нелюбов желчно усмехнулся:

— Что кончится? Грамотешки у тебя мало, Ваня. Пришествия господня уже не будет, его отменили.

— Не стоит надеяться?

— Не стоит, Ваня. Все ложь и обман. Под Россию давно подвели фугас. Отслужили по ней панихиду.

Нелюбов смолк. Он молчал несколько долгих минут, подыскивая веские аргументы, которые окончательно убедили бы Соловьева в его, Нелюбова, правоте. Ему казалось, что это его долг: раскрыть все свои карты и исповедаться перед бывшим своим ординарцем. А сам Соловьев пусть поступает, как ему заблагорассудится, обращать его в свою веру Нелюбов не станет.

— Приехал по ранению в родную станицу. Георгиевский темляк на шашке, на груди два Георгия. За Россию. Так ордена с меня сорвали свои же станичники, портной Абрам приказал. Подумать только — портной Абрам!

— В Монголии сопка большой и малай, — вкрадчиво продолжал свое Мурташка. — Как поднимешься на большой сопка?

Нелюбов внимательно посмотрел на охотника, словно не понимая, зачем охотник здесь:

— Да, да, да, ты совершенно прав. Не поднимусь.

Сотник сознавал, что вряд ли когда-нибудь вернется в Россию. Он был всего-навсего перекати-поле, есть такое бездомное растение, легкий шар которого носится по всему свету. Сейчас Нелюбова неотвратимо гнало в Монголию и не за что было ему зацепиться у последних рубежей породившей его земли. Да и цепляться он не хотел — ему было сейчас все равно.

Конечно, может случиться, что переменится ветер и что Нелюбова когда-нибудь опять принесет в Россию, но что в том толку, когда все потеряно и прежде всего потерян он сам? В дикой Монголии будет хоть не так уж обидно: все-таки чужая страна, чужой народ, чужая жизнь. Впрочем, Нелюбова, как личности, уже нет, есть просто животное, спасающееся безоглядным бегством, так велит ему безрассудный инстинкт, — и даже не животное, а гадкое насекомое, паук, которого можно запросто прихлопнуть.

Одного никак не мог понять Нелюбов: зачем он неистово мечется, зачем трусливо бежит куда-то? Ведь есть же у него верный наган, а нужен-то всего один патрон, один-единственный. Какая-то секунда — и все кончено, сразу же наступит облегчение, полное освобождение отныне и на все времена. Нет, дело тут вовсе не в трусости, а в том, что христианин он, русский, и душа его другой жаждет смерти — смерти мученической, жертвенной, и Нелюбов не может отказать себе в этом. Но разве сам он и его мятущаяся, истерзанная душа — не одно и то же? Разве он не властен над нею? Это был какой-то заколдованный круг, из которого вырваться ему было уже не под силу.

— Не быть мне ни на какой сопке, — пустым голосом произнес сотник. — Я не обольщаюсь надеждой.

Иван с раздражением подумал, что Нелюбову действительно лучше поскорее убраться отсюда. Сломался он, мало пользы от него для отряда, да и самому Ивану легче утвердить себя боевым командиром без Нелюбова, который непременно полезет в непрошеные наставники.

— Веди его, Муртах, — со сложным чувством жалости к Нелюбову, духовного превосходства над ним и боязни за свою самостоятельность сказал Соловьев.

Нелюбов быстрыми, нервными движениями достал из кармана галифе трубку, набил ее пересохшим табаком, почиркал кресалом, пока не затлел робкий огонек. Наконец Нелюбов сделал жадную затяжку и непрерывно запыхтел крепким, хватающим за горло дымом.