Если бог все-таки есть, то при встрече на том свете Никита скажет Аркадию, что брат тоже промахнулся кое в чем. Он совсем не вовремя поломал себе ногу, а может, и не поломал, а всего-навсего хотел сдаться чоновцам. Это плохо, когда трусливая мысль приходит кому-то в пустую голову.
Никита лежал в душном ельнике вдвоем с запоздалой жалостью, силясь перемочь ноющую боль в груди, а в ушах его медленно и грустно начинала звучать скрипка. Сначала смычок еле-еле касался туго натянутых струн, и было непонятно, что хочет сыграть неведомый скрипач. Но мелодия понемногу прояснилась, определилась, музыка окрепла и властно позвала его за собой. И, слушая ее, Никита шаг за шагом понемногу вернулся в далекое детство, именно тогда впервые он услышал и прочувствовал эти удивительные, эти волшебные звукосочетания. А играл на скрипке добрый отец, он хотел, чтобы его дети тоже взяли в руки наканифоленные смычки. Отец был необыкновенно смешным чудаком. Он не понимал до конца, что жизнь жестока, а Никита понял это и предусмотрительно обзавелся ножом и маузером.
Печально, что Никита, такой умный и такой хитрый, словно лиса, попался в расставленную самим же ловушку. Но во сто крат печальнее то, что он так и не сумел встретиться со ставшим на его пути Георгием Итыгиным. Проворонил он упрямого Итыгина, когда тот в одиночку приезжал в Чебаки. С той поры днем и ночью, горя от нетерпения, ждал его, чтобы в лоб спросить, как это получилось, что Итыгин вдруг связался с русскими. Пусть мать у него русская, но отец-то чистокровный хакас из славного племени кызылов, чьи предки когда-то пришли на Июсы с великим ханом Сибири Кучумом. Хотелось Никите увидеть Итыгина мертвым, затем спокойно, ни о чем не сожалея, помереть самому.
Отец же все играл и играл на певучей, безутешно рыдающей скрипке. И сильные, вольные звуки заполняли многоцветный земной простор и ласточками улетали высоко вдаль и острыми иглами входили в самого Никиту, в каждую часть его страдающего тела, чтобы пронзительно звучать в нем, звучать и оборваться.
«Довольно тебе, отец, — мысленно говорил Никита. — Ты же видишь, что все это уже ни к чему».
Затем он, царапая пальцами землю, поднялся и пошел по трещавшему под ним валежнику. Во рту было солоно от крови, в туго затянутой груди тяжелело и хлюпало, раскалывалась ставшая большой голова. Земля все настойчивее тянула Никиту к себе.
Но ему почему-то все еще хотелось жить. Дотянуть хотя бы до следующего утра, чтоб посмотреть, какое оно будет, посмотреть на алое солнце и росистые, дивно пахнущие степные травы. А еще он мечтал о глотке воды. Вот если бы кто-то сумел остановить этот губительный, этот необратимый ток крови! Но никого не было рядом, Никита умирал в полном одиночестве, всеми отвергнутый и забытый, лишь погребальная песня капризной родительской скрипки была с ним. Но песня, она и есть песня, разве может она чем-то помочь сломанному жизнью человеку, уже приговоренному умереть?!
Заплетая непослушные ноги и падая в траву и в песок, Никита с трудом перевалил железнодорожную насыпь и, беспомощно всхлипывая, словно обиженный ребенок, направился дальше по просеке. Затем он долго сидел на трухлявом пне, беззвучно шевеля растрескавшимися губами. Жажда мучила его во много раз сильнее, чем боль. И он снова поднялся и пошел, гонимый ею, и когда ему показалось, что все уже кончено, что вот сейчас он свалится и умрет, перед его неподвижным взглядом на подсохшей болотине возникла невысокая жердяная изгородь, он обрадовался ей, оперся на нее и, перебирая руками, пошел вдоль нее боком, зачем-то считая попадавшиеся ему столбики: один, два, три. Он шел медленно, путался в счете и часто останавливался, чтобы отдохнуть. И места, где прижимался к березовым жердям грудью, отмечались расплывчатыми кровавыми пятнами.
Никиту поднял старый, клочкастый, словно изъеденный молью, хакас. Никита мучительно застонал, вытянулся и открыл глаза. И на сей раз увидел перед собой придавленное крышей крыльцо в три ступеньки и за крыльцом — широко распахнутую дверь. И еще увидел он отливающий синим маузер у себя за поясом.
Никиту поили ломящей зубы ледяной водой, затем ему дали теплого чаю, он выпил, не отрываясь, целую кружку до дна, и добрая дочь старика перевязала ему раны. Старик спросил Никиту, кто он и откуда, и как очутился в этих краях, но Никита не назвал себя, чтобы старик с перепугу не поднял тревогу. Сбежится весь улус, и Кулакова, не дай бог, узнают и растерзают, не дав ему помолиться.
«Аркадию хорошо, — вяло подумал он. — Аркадию теперь не может быть хуже».
Никиту хотели уложить в постель, однако он воспротивился куда-то уйти с крыльца. Более того, вскинув взбухшую от боли голову, он строго приказал деду, его дочери и двум его малолетним внукам немедленно убраться в избу. Так он с маузером в руке и встретил вышедшую из леса ночь на незнакомом крыльце. Он еще, казалось, на что-то надеялся. Конечно, Никита не мог рассчитывать, что его обнаружат и подберут свои. Отсюда далеко было до своих, к тому же они не представляли, что такое может случиться с ним, с самым смелым и предприимчивым борцом за свободу хакасов.
За полночь в степи сильно похолодало. С гор в долину ринулся насквозь пронизывающий ветер. Куртка, набрякшая кровью, не грела, и закоченевший Никита уже подумал, не перебраться ли ему в избу, но в это время в дверях показался старик с бараньим тулупом. Ни слова не говоря, он укрыл Никиту тяжелою шубой и со вздохом облегчения мгновенно исчез.
А когда Кулаков немного обогрелся, ему стало вроде бы полегче, его поклонило ко сну. Он понял по проглядывавшим между туч редким звездам, что до рассвета еще далеко, он успеет найти себе укромное место, где никто не увидит его. Но прежде нужно набраться сил, прежде нужно поспать…
Проснулся Никита на золотом солнцевсходе. Ухватившись за ручку двери, он с трудом поднялся, обошел избу вокруг и наконец сообразил, что это всего лишь чабанское стойбище, никаких других строений рядом не было. Он надеялся взять здесь коня, но пригон оказался пустым. Тогда Никита по пряслу и корявой стене прошел к старику в избу.
— Ты получишь много денег, если дашь мне коня, — сказал Никита и лизнул спеченные губы.
Старик, лежавший в углу на голом топчане, привстал и проговорил с сожалением:
— На кобыле отец их поехал, — он показал на проснувшихся ребятишек. — В улус. А другой кобылы нету у нас, парень.
Пришлось снова отправляться в путь пешком. Примерно определив, где он находится, Никита, одолев какие-то борозды, взял направление на лесистую гору, за которой должен быть улус, а в нем уж он непременно раздобудет себе коня. Никита спешил, с минуты на минуту ожидая погоню. Чоновцы не успокоятся, пока не найдут его труп или не обшарят местность на десятки верст кругом, зная, что, раненый, он далеко не уйдет.
У него начинался жар. Кости ломало и мозжило, голова дробилась на части, а то вдруг лопалась с треском, как переспелый арбуз.
А отец опять брал и потихоньку настраивал чуткую скрипку и легонько пробовал наканифоленным смычком самую звучную ее струну. Отцу было наплевать, что Никита никогда не любил и уже не полюбит музыку. Никите от нее становится хуже, ему снова хочется пить, а сердце вырывается из груди. Сделать хотя бы один, всего один глоток, а потом уж лечь и умереть. Умер же брат Аркадий, почему бы теперь не умереть и ему?
Он, еле переставляя ноги, поднимался в гору. А подъем, как назло, становился все круче и круче. И решив немного отдышаться, Никита приткнулся к голому камню и посмотрел назад. Перед ним в переливчатом кровавом тумане привольно разбросилась рыжеватая долина с темными пятнами леса, с одинокой чабанской избушкой, с чешуйчатой змейкой реки в стороне. Но что это? Между избою и Никитой, примерно на середине пути, там и сям прыгали вразнобой, как зайцы, какие-то непонятные, верткие существа. Сперва их было два или три, затем они увеличились числом, их стало много-много больше. Они приближались отовсюду, беря Никиту в кольцо.
Через плывшие перед ним огромные красные круги Никита присматривался к летящим на него огнедышащим существам и наконец понял, что это и есть всадники. Более того, одного из них — передового, в папахе, лихо заломленной на затылок — он сразу узнал. Это был заслуженный партизан Дышлаков.
Надеяться было уже не на что. Никита дрожащей рукой приставил маузер к бронзовому от загара виску и, позабыв помолиться, резко нажал на спуск.
Два золотых кольца было у Ивана. Одно из них — дутое, с крохотным бриллиантиком — подарила ему Настя, она купила это кольцо у какой-то печальной на вид барыньки в Красноярске, когда при Колчаке неудержимо покатилась на восток первая волна омских беженцев. Барынька безутешно плакала, расставаясь с бесценной для нее вещицей, и уверяла Настю, что кольцо принесет ей непременно многие и многие удачи.
Другое кольцо торжественно надел Ивану на палец Макаров. Оно было массивное, литое, на него ушло много золота, правда, золота невысокой пробы. На лицевой стороне перстня какой-то страдалец пожелал выгравировать число 13, как бы бросив тем самым дерзкий вызов своей судьбе. Макаров тоже говорил, что Иван не пожалеет, приняв этот примечательный подарок.
Но с некоторых пор Соловьев стал все чаще засматриваться на свои кольца с неизменной горькой думой, что ему преднамеренно всучили совсем не то, что надо бы, что его, попросту говоря, обманули самым бессовестным образом. Особую подозрительность вызывал у него, конечно же, макаровский подарок. Чертова дюжина, всеми признанное несчастливое число! Очевидно, сам черт имел касательство к этому проклятому, заколдованному перстню.
Макаров ходил именинником после вылазки отряда на Улень. Много всякого барахла приволокли повстанцы в свой лагерь, прихватили даже гармошку, чтоб веселее было зимовать в безмолвной таежной глуши. Вроде бы недаром рискнули на опасную операцию, и теперь надо бы только радоваться, что все сошло гладко, а Соловьев сказал себе: нет!