— Я к тебе с приглашеньицем. В дружбе правда, мать твою так!
Председатель накинул на нос очки, будто без них не мог решить, идти ему в гости или нет. Он даже не посмотрел на Соловьева перед тем, как спросить:
— Куда, понимаешь?
— К Автамону Васильичу.
Гаврила сообразил, что Соловьев не шутит, несколько приободрился, решив про себя, что все будет хорошо, так как атаман, кажется, не держит на него никакого зла. Но Гаврилу не устраивала бандитская компания, ему во что бы то ни стало хотелось улизнуть от нее. Иван же был непреклонен: нельзя не уважать его в родной станице. А приглашал он председателя сельсовета с умыслом, чтобы отвести неприятности от Автамона. Мол, не один Пословин принимал гостей, были здесь даже представители местной власти. Кроме Гаврилы, Иван надеялся заполучить к столу милиционера Григория Носкова и партийных Горохова и Антониду.
— Ну как ты, Гавря?
— Дела, понимаешь…
— Сегодня праздник, — напомнил Соловьев.
— То-то и есть. Я ж, Ваня, председатель. Как пойду?
— Не беспокойся. Все будет в порядке. Я трижды чаевничал с Итыгиным. Ну и чо?
— То ж с Итыгиным.
Когда Соловьев сказал, что пировать с ним будет не один Гаврила, явятся и большевики, председатель подумал и сдался. Однако ни Горохова, ни Антониды дома не оказалось. Гаврила знал, что Антонида в школе, но промолчал — пусть ищут сами.
Пока под навесом кололи и свежевали баранов, Автамон, сообразивший, что гулянка с участием Гаврилы не поставится ему в вину, носил разносолы.
— Чо бог послал, все тут, — говорил Автамон, подавая через головы гостей тарелки и миски с солеными огурцами и грибами.
— Хорошо живем, казаки! — воскликнул посеревший Иван, черпая самогон из деревянного ведра. — День к вечеру — к смерти ближе.
— Не жизня — конфета с медовой начинкою! — сказал Чихачев, отточенным, как бритва, ножом пластавший вяленую грудинку.
Гаврила впервые пристально посмотрел на Соловьева. Не в радость был атаману сегодняшний праздник. Постарел Ваня и до крайности похудел, скулы заострились, на желтых висках — частая паутина преждевременной седины, а ведь Гаврила ему ровесник, вместе в начальную школу ходили. Наперекосяк пошла жизнь у него, стариков вконец замотал. А с женою и того хуже — арестовали Настю да в ту же тюрьму спрятали, из которой Иван бежал.
— Не бойся, Гавря. Никого в Озерной пальцем не трону. Празднуйте. Вот только повидать бы Горохова. Спросить, как с Дышлаковым дружбу повел. Ухлопали бы меня там, кабы не часики макаровские, в них вмазали, — и повернулся к Чихачеву. — Позвал бы ты мне его, Павел Михайлович. Страсть как желаю видеть Горохова!
Чихачев осушил одну кружку, налил другую и жадно выпил. Занюхал куском пахучего мякиша и залихватски бросил атаману с порога:
— Мигом будет тут.
Соловьев почесал заросший волосами кадык и сказал Гавриле:
— Завидну должность отхватил. Мне бы таку.
— Хлопотна больно, — возразил Гаврила.
— Не, ты постой, постой, понимать надо, что к тебе идут и тебя очень даже уважают. А я, думаешь, хужее? Грамотешки столь, сколь у тебя. В смысле домашности, так я победнее.
— Правда, Ваня. Да какой власти, понимаешь, понравится, когда не слушаются!
Соловьев свалил рыжую голову, ногтем заскреб по клеенке:
— Хотел прописать Ленину, да, вишь, помер Ленин.
Гаврила не верил Ивану, потому что хорошо знал его характер, вспыльчивый, уросливый. Даже если поймет свой промах, все равно не отступится от начатого. Конечно, всякое бывает. Может, когда у него и мелькала мысль поставить крест на бандитской жизни, но чтобы решил писать Ленину — это Соловьев врет, хочет обелить себя перед станицею.
— Переворота ждал. Да не вышло по-твоему.
— Не вышло, — согласился Соловьев, протягивая кружку Сашке, чтобы тот плеснул самогона.
Когда, наконец, подали на подносе исходящую парком баранину, Автамон опустился на место Чихачева и, чтобы все слышали — терять ему было нечего, — сказал:
— Попробуй-ка, Иван Николаевич, баранинку. Пот мой и мою кровь. Столь горестев принял я с отарою, а ты все, значится, пограбил. Кушай, Иван Николаевич.
Соловьев перестал жевать, угрюмо воззрился на разжалобившегося хозяина:
— О чем ты, Васильич? Бараны куплены. Сорок червонцев отвалил.
— В неведеньи ты. Спроси вон у эвтого лешака, у Миргена.
Атаман ладонью отер масленые губы и велел Сашке немедленно разыскать и позвать сюда Миргена Тайдонова. Все разом примолкли в ожидании атаманской расправы. Кое-кто из сидевших за столом поднялся и выскользнул во двор.
Мирген нетвердо взошел на крыльцо и остался стоять в дверях. Он был изрядно пьян, его мутные глаза скрылись в узеньких, как морщинки, щелочках. Он что-то забормотал себе под нос, затем сказал:
— Пить надо много, оказывается. А закусывать — вот столько, — он показал грязный ноготь мизинца.
Соловьев не принял веселого тона, предложенного Миргеном. Он еще более насупился, заговорил жестко. Здесь не балаган, Миргену кривляться нечего. Нужно откровенно сказать, где взяты эти самые бараны и сколько за них отдано.
Мирген закачался, переваливаясь с пяток на носки, хмуро закрутил всклокоченной головой, как бы стремясь вытрясти из нее хмель, и проговорил:
— Жирный баран — вкусный баран. У, Келески!
Когда Соловьев настойчиво повторил свой вопрос, Мирген признался:
— У него брал.
Соловьев вскочил, загремев стулом. Но в это время за окном хлопнул выстрел. И Соловьев в два прыжка, едва не опрокинув опешившего Миргена, оказался во дворе. Подумав, что это стрелял наблюдатель, поставленный у ворот, атаман бросился на улицу:
— Чо случилось? — и на бегу выхватил наган.
Из-за угла соседнего дома вывернулись в обнимку Сашка и напившийся без меры Чихачев, в руках у Сашки была вскинутая винтовка. Почувствовав кисловатый запах сгоревшего пороха, Иван строго спросил:
— Кто стрелял?
— Я, Иван Николаевич, — беспечно ответил Сашка. — Видишь вон флаг над школою! Трехцветный, а?
— Зачем энто?
— Ну и что? Знай наших! — бросил Чихачев.
— А тетка полезла снимать. Вот тетку-то и пугнул. И пугнул! — усмехнулся Сашка.
— Гляди, Иван Николаевич, — показал Чихачев и, заложив в рот два пальца, свистнул. — Мадама!
Над коньком двускатной крыши, как поплавок, показалась и скрылась, и снова показалась бабья голова в красной косынке. Женщина раскачивала рукой накрепко прибитое к коньку древко царского флага, пытаясь оторвать или, на худой конец, сломать его.
— Можно, Иван Николаевич? — попросил расстроенный Сашка. — Ведь вот же сука! — и погрозил женщине кулаком.
Гаврила, выбежавший на улицу следом за атаманом, успел схватить за ствол Сашкину винтовку и с силою потянул на себя. Сашка присел, размахнулся, чтобы наотмашь врезать председателю, но Соловьев ловко перехватил Сашкину руку.
— Ты чо?
— Да это же Антонида! Она! — крикнул Гаврила.
— Хочу поговорить с ней, — строго сказал Соловьев и послал за Антонидой Сашку.
Антониде все-таки удалось сломать древко. Флаг ударился об угол дома и упал на землю. Его подхватили ребятишки, развернули и потащили в верхний край, к кладбищу. Чихачев хотел послать кого-нибудь им вдогонку, но Иван остановил его:
— Не надо.
Возбужденно дыша, Антонида потянула концы косынки и долго, не мигаючи, смотрела на Соловьева. Затем перевела взгляд на стол, вокруг которого сидели разномастные гости, и сказала Автамону, нетерпеливо заерзавшему на табурете:
— Детям муки пожалел. А этих ублажаешь!
— Кого? — усмехнулся Автамон.
— Бандитов!
Соловьев вскинул голову, нахмурился, взбычился и вдруг хватил кулаком по столу:
— Нету бандитов! Тут одни обездоленные! А тебе наша компания не глянется?
Она подошла к Соловьеву и положила натруженные руки ему на плечи:
— Коршун ты! И что только делаешь, Ваня! Ведь ты похуже Колчака, — и осеклась.
Соловьев вздрогнул и глухо сказал:
— Не молчи, Антонида. Хочу тебя слушать. Помнишь, как на действительну нас провожали, реву-то сколь было. А помнишь, мелкотою ходили по ягоды? Кака черемуха, хоть лопатой греби! Уж и поел бы пирога с черемухой!
— Приходи, — просто сказала она. — Придешь — так испеку пирог. Ох, кончил бы стрелять, Ванька!
Иван долго молчал, не отпуская от себя Антониду. Дышал часто и трудно, словно запалившийся конь. И вдруг воскликнул:
— Бандит я и есть!
Чихачев поставил на стол кружку:
— Что с тобою, Иван Николаевич?
— Спать хочу, — огненным лицом он ткнулся себе в ладони.
Поддерживая, его проводили в спальню. Компания распалась. Вместе со всеми поднялись и ушли Гаврила с Антонидой.
Татьяна не хотела идти домой, все в ней протестовало. Иван никуда не уехал, как клятвенно обещал ей, налетел на Озерную, да еще в такой день! Не было ни митинга, ни конных забав на лугу, ни того светлого, неповторимого настроения, которое и делает праздник настоящим. Станичники боялись вывести лошадей на улицу — вдруг да скакуны приглянутся бандитам, боялись выйти за ворота и сами, потому что могут ухлопать спьяна — стрелял же варнак по Антониде.
В полдень, когда, опасаясь бандитских выходок, родители растащили детей по домам, Татьяна осталась в школе одна. Она ходила по пустым классам, наступая на полоски бумаги, разбросанные всюду, на газетные кульки из-под печенюшек. Ее злило, что Иван так ничего и не понял. Он только джигитовал по замкнутому кругу, а ему казалось, что скачет, приближаясь к какой-то цели, сам не представляя себе — к какой. Его сбивал с толку Макаров, им руководила авантюристка Сима, которой было все равно с кем спать и с кем интриговать. Их расстреляли, туда им и дорога, но он-то должен жить. Пусть причинил людям немало горя, он стрелял не один — в эти трудные, сумасшедшие годы каждый стрелял в кого-нибудь, почему же он должен искупать вину всех?
Мимо окон пронеслась тень. Татьяна прислушалась. В коридоре раздались торопливые шаги, и в дверях с березовым веником в руке показалась уборщица школы, жена Григория Носкова. Она сорвала с шеи платок и сказала сдержанным шепотом: