Седьмая беда атамана — страница 96 из 98

Соловьенок встал. Ему не по душе был приказной тон командира чоновского эскадрона. Сашка пока что не служит у Заруднева и не арестант, чтобы ему так приказывали. Но чувство смертельной опасности отодвинуло эту его обиду. Мелькнула мысль, что надо бежать, он коротко засмеялся и сделал шаг к заплоту, чтоб перемахнуть его и удрать.

— Куда? — окликнул Николай и выхватил наган.

Но этот крик только подстегнул Соловьенка. Сашка закричал во всю глотку и с разбегу кинулся на заплот. Однако перевалить его Сашка не успел. Зарудневская пуля ударила ему точно в сердце, и оно сжалось болью в последний раз и обмякло. Обмякло и мешком шмякнулось на землю и мертвое Сашкино тело.

Появившийся из пригона Мирген сообразил, что здесь происходит, увидел у заплота Сашку и тоже опрометью бросился бежать. Он попал сперва в огород, потом завернул в соседний двор, надеясь пересечь улицу и скрыться в прибрежных кустах.

— Сдавайся! — крикнул ему вдогонку Николай.

Первым за калитку выскочил Тудвасев. Он увидел лопоухую круглую голову Миргена за палисадником, всего в нескольких шагах от себя. Заметил его и Мирген, который выхватил из кармана наган и дважды выпалил в своего преследователя. Пуля пронзительно вжикнула у самого виска Тудвасева.

Мирген короткими заячьими перебежками повернул в проулок. Узкий — не разъехаться двум подводам — проулок выходил прямо к Белому Июсу, к мосткам, на которых станичные бабы обычно полоскали белье. Мирген нацелился сюда не случайно: всего в десяти саженях от мостков шумел тополями остров, на который Мирген и рассчитывал попасть, а там он уйдет от кого хочешь!

— Стой! — Тудвасев выскочил в проулок.

Над широким речным плесом прозвучало несколько револьверных выстрелов. Мирген, ковыляя, успел добежать до реки, здесь он и принял смерть, раскинувшись на сыром золотистом песке. Смуглая рука его все еще сжимала наган, но барабан был пуст — Мирген стрелял до последнего патрона.

Бандитов выискивали и хватали по всей станице. Они не оказывали сопротивления: растерянных, их можно было брать голыми руками. А когда Заруднев кинулся к Гаврилиной бане, чтобы убедиться, там ли Соловьев — в суматохе Соловьева могли освободить, — он увидел атамана на огороде, в крапиве. У правого уха Соловьева чернела маленькая метка от пули.

— Кто убил? — крикнул Заруднев.

Подоспел запыхавшийся Егор, вскинул подрагивающие плечи:

— Я стрелял! Соловей перекусил чембур и развязался. Дверью сшиб меня да бежать. Я крикнул ему, а он не послушал!..

— Неладно, брат, получилось, — с сожалением сказал Заруднев. — Не укараулили мы его.

К полудню трупы свезли в амбар у кладбища. Долго сочиняли и все-таки составили акт по всей форме, где подробно указывали, когда, кого и почему убили. Косачинский сказал, что, с точки зрения закона, тут все в порядке. Соловьева пристрелили, но иного выхода не было.

— Вот так, — пробормотал Николай. — Я ведь предупреждал тебя, Иван Николаевич…

И в эту минуту Заруднев подумал о Насте, которая второй раз стала вдовою.

Соловьева, Чихачева и Соловьенка похоронили наспех, без гроба в одной могиле и в стороне от кладбища. Могилу вырыли неглубокую — чуть поболе аршина, чтоб только втиснуть их закоченевшие тела да кое-как присыпать каменистой землею.

Над могилой никто не убивался, не лил слез. Да и верно: не заслужили того покойники. Кроме горя и тревог, ничего не принесли они в этот неустроенный и жестокий мир.

И все же нашлась добрая христианская душа. Посчитала она, что мертвому мстить нечестно, и в первую же ночь над могилою, в стороне от черных, обомшелых крестов, появился маленький крестик — обыкновенный переплет от оконной рамы.

Увидел Гаврила назавтра этот своеобразный, недолговечный памятник, хотел выдернуть его из непросохшей земли, словно сорняк, да только махнул рукою:

— Эх, Антонида, Антонида!

Может, он и ошибся. Но человек, прежде чем сказать, думает о том, что сказать. Тем более думает, когда говорит не кому-то, а самому себе.

Глава двенадцатая

1

По большим и малым дорогам возвращалась домой отпущенная на волю Марейка. Изможденная голодом и усталостью, она босиком проходила селами и деревнями, останавливаясь у ворот и церквей и прося милостыню:

— Подайте Христа ради. Будьте милостивы, граждане.

— Откуда же ты, такая дохлая? — спрашивали, сочувственно оглядывая истлевшую Марейкину одежку.

— Из тюрьмы, тетеньки.

— Ай, и что ж ты наделала, что попала в тюрьму?

— Бандитка я, тетеньки.

— Рысковая!..

Расспросы обычно и обрывались на этом. Хозяйки испуганно крестились и пятились в свои дворы. Напрасно прождав их на улице пять-десять минут, Марейка отправлялась дальше. Бывало, что спускали на нее псов, тогда приходилось бежать без оглядки. Однако попадались и душевные люди, выносили ей ломти хлеба, печеные картофелины, а иногда и пироги. Для Марейки все это было сказочным лакомством, так как всю зиму просидела она в горах на мучной похлебке и вонючей конине. В тюрьме тоже кормили чем придется, больше проквашенной капустой да той же мучной болтушкой.

Брела Марейка домой, а дома у нее, по существу, не было. Были степь от Думы до Озерной да тайга от Чебаков до Улени. Марейка с содроганием вспоминала бешеные метели и холодные осенние дожди, и тучи комарья, застилавшие небо, и дым костров, раздиравший грудь. И чем ближе подходила она к Июсам, тем больше хотелось ей повернуть назад, но ноги помимо воли несли Марейку к знакомым местам — у ног была свои память, они не забыли, что впервые робко ступили на землю именно там.

А люди кругом были бессердечные, каждый жил сам по себе, и не было никому дела до несчастной Марейкиной судьбы. Так и пылила Марейка почти до самой Озерной. В придорожном леске, в тени молодых берез, трепещущих на ветру, села отдохнуть, села, да так и уснула под звонкое потенькивание золотоголовой овсянки. Сколько спала, неизвестно, может, еще спала бы столько же, да вздрогнула от хриплого кашля и тревожно открыла глаза. Первым, что она увидела, было бескрайнее голубое небо, расцвеченное молочными стволами берез, а когда снова услышала кашель и повернулась, ее удивленный взгляд встретился с грустным, задумчивым взглядом рябого Казана.

— Еду — девка спит. Дай, думаю, посмотрю, — попыхивая самокруткой, сказал он.

Марейка обрадовалась такому же бездомному бродяге, вскочила и принялась обнимать Казана, совсем по-ребячьи ласкаться к нему. На глазах у нее поблескивали слезы, стекавшие по обветренному, усталому лицу. Это была ни с чем не сравнимая радость, и Казан тоже понимал Марейку, коричневыми от табака руками гладил ее давно не чесанные, сбившиеся в комок волосы и приговаривал:

— Хорошо, девка, хорошо.

— Где же Иван Николаевич? — спросила она, улыбаясь сквозь слезы.

— Араку пьет в Озерной.

— А ты-то куда?

Казан замялся. Видно было, что вопрос его немало смутил. Казан пыхнул облаком дыма и проговорил с угрюмым выражением изможденного лица:

— Домой надо.

Как выяснилось далее, он бежал от Соловьева в ночь после собрания. Атаман послал его дозорить на Кипринскую гору, чтобы вовремя дать сигнал, если в степи появятся чоновцы. Соловьев допускал, что Заруднев мог пойти на подобную хитрость. Поглядел с высоты Казан на родную Прииюсскую степь, и потянуло его к семье. По пути заезжал в улусы попроведать знакомых. Ведь приятно ездить вот так, никого не трогая, по-дружески встречаясь со всеми.

— Ты тайком ушел из отряда? — удивилась она.

— Тайком, девка, — согласился Казан, скручивая папироску.

— Ты же предал Ивана Николаевича! — с ужасом воскликнула она.

— Сел и поехал, — сказал Казан, давая понять, что он вовсе не собирался бежать — так уж оно получилось само собою.

Марейка пообещала, что не расскажет Соловьеву об этой встрече, атаман ведь рассердится на Казанов побег и сурово осудит Казана, прикажет убить его, так пусть атаман не знает, куда подевался несчастный хакас. Жить в Копьевой Казан больше не станет, он возьмет ребятишек и переберется с ними в какой-нибудь дальний улус, где есть хлеб и табак.

Распрощались они душевно. Марейка вскинула котомку на плечо и зашагала в сторону Озерной, представляя себе, как обрадуются мужики, увидев ее. Станут расспрашивать о том, что случилось в зимнем лагере да что было с женщинами потом. В тюрьме она лишь издалека видела однажды Настю, та помахала ей, а больше не встречалась Марейка ни с кем — до суда арестованных держат в разных камерах.

В полдень, когда солнце палило совсем по-летнему, раскрасневшаяся от жары Марейка входила в станицу. Марейка была здесь впервые, и Озерная понравилась ей разбежавшимися по косогору аккуратными, крытыми тесом избами. Она надеялась, что здесь ее приветит сам атаман, он всегда относился к Марейке, будто к родной дочери, прощая ей разные шалости и капризы. Она представляла, как бросится к Ивану на шею и расцелует его в рыжую щетину щек.

В одном из дворов на подамбарнике молодая женщина кормила грудью ребенка. Обойдя раскидистый куст крапивы, Марейка тихонько приблизилась к пряслу и спросила:

— Мне Ивана Николаевича.

— Какого тебе Николаича?

— Соловьева. Сказывают, он в Озерной.

Женщина положила ребенка на подамбарник и подошла к Марейке.

— Да ты в своем ли уме?

— Я? А что?

Женщина вздохнула, еще раз оглядела нищенку и сказала без тени сочувствия:

— Опоздала ты, милочка. Сгинул твой Соловьев. Кончили его… Когда кончили? Третьего дня, милочка. А еще убили Чихачева да Соловьенка. Трое и лежат вместях. Миргена же увезла его баба Энекей и схоронила где-то в ихнем улусе. Ежли хочешь взглянуть на могилку, так иди прямиком в верхний край, до конца улицы, да там на кладбище не сворачивай, к амбару иди и увидишь… Кончили, страх смотреть.

У Марейки подкосились ноги. Она ухватилась рукой за сучковатое прясло и какое-то время неподвижно стояла так, глотая подступивший к горлу комок. Глядя на нее, женщина обеспокоилась, захлопотала: