Седьмая ложь — страница 28 из 58

– Мы делаем ему непрямой массаж сердца, – сообщила я в трубку. – Там внизу консьерж… Джереми… Он может… Там есть лифт… Им нужно будет подняться на лифте.

– Они уже едут. Они очень скоро будут у вас.

– Продолжай, Марни, – сказала я. – Ты не… Если ты устанешь, я могу… я могу тебя сменить.

Я тяжело дышала, меня переполнял адреналин.

– Он дышит? – спросила оператор. – Можете мне сказать, дышит он или нет?

– Он дышит? – закричала я. – Нет, – ответила я оператору. – Нет, по-моему, нет.

– Они уже едут.

– Ну почему так долго? – завопила я, веря в собственную искренность.

Я действительно хотела, чтобы медики поспешили, чтобы ехали побыстрее, чтобы они наконец появились здесь, несмотря на то что знала: они все равно ничего не смогут сделать, уже слишком поздно.

– Они уже подъезжают, – заверила оператор. – Продолжайте делать то, что делаете. Вы отлично справляетесь.

До нас донесся вой сирен, и Марни разрыдалась еще сильнее, потея в своем плаще. Я нервно расхаживала по комнате, все так же прижимая телефон к уху и выслушивая банальности.

– Они уже тут, – сказала я ей. – Это они. Они уже совсем рядом.

Марни прекратила попытки расплющить грудную клетку Чарльза и, рухнув на него, исступленно завыла. Думаю, она понимала, что его больше нет. Она поняла это в ту же секунду, когда открыла дверь и увидела его на полу у подножия лестницы, лежащего с подвернутой лодыжкой, вывихнутым плечом и сломанной шеей.

Я опустилась на корточки рядом с ней и принялась поглаживать ее по спине легкими круговыми движениями, которые, как я надеялась, скажут ей: ее подруга рядом и всегда готова помочь, что бы ей ни понадобилось. Наконец послышался лязг, возвестивший о приходе лифта, и его двери со скрежетом открылись.

Я вскочила и выглянула в коридор.

– Мы здесь! – крикнула я. – Прямо по коридору!

Ко мне подбежали три парамедика. Мужчина постарше, полный, без какого-либо намека на шею. Мужчина помоложе, более проворный и спортивный, обогнавший первого. И молодая женщина, недавняя выпускница, наверное: она держалась позади и явно нервничала. За все время она не произнесла ни слова и так и не переступила порога квартиры.

– Можете назвать его имя? – закричал тот, что помоложе.

– Это мой муж, – сказала Марни, отползая от бездыханного тела Чарльза, чтобы пропустить парамедиков. – Чарльз, – произнесла она. – Его зовут Чарльз. Ему тридцать три года. У него мигрень.

(Несколько недель спустя мы с ней смеялись по этому поводу. «Мне самой не верится, что я произнесла это вслух, – сказала тогда она. – Что у него мигрень. Это же надо, а? Мигрень».)

Есть одна вещь, которую начинаешь понимать с возрастом, когда успеешь пожить бок о бок со смертью во всем многообразии ее обличий, когда она становится будничной частью твоего мира. Со временем смерть как-то смягчается, прячет острые клыки, утрачивает способность глубоко ранить и не заставляет твое сердце кровоточить, как прежде. Иногда случается посмеяться над тем, над чем еще несколько дней назад плакал. Но смерть остается смертью, она способна неожиданно вновь оскалиться под воздействием чужого неосмотрительного замечания или в какую-нибудь годовщину – и кинжалом вонзается в сердце при воспоминании о счастливом мгновении прошлой жизни. В горе нет никакой логики, никакой торной тропы, которой должен пройти каждый; просто порой его можно вынести, а порой – нет.

Я услышала, как Марни произнесла это слово – «мигрень», – и даже в ту минуту оно показалось мне ужасно смешным. Я знала, что все куда серьезнее, чем мигрень, и тем не менее именно благодаря этому слову во мне что-то сдвинулось. Я видела, как она кинулась к Чарльзу, как отчаянно пыталась его оживить, я слышала ее рыдания и испытывала лишь странное – опять же хмельное – возбуждение. Меня обуяло нечто среднее между паникой и истерией, еще немного – и я бы согнулась пополам и расхохоталась, как та маленькая девочка на пляже.

Но это слово все изменило.

Внезапно Чарльз отступил куда-то на задний план. На задний план отступило его бездыханное тело, в нелепой позе застывшее на полу. На задний план отступили наши с ним напряженные отношения, его поведение, моя ненависть. На задний план отступил факт его смерти, со всеми ее обстоятельствами.

А на передний план выступила Марни.

Я сделала с ней то, что мир сделал со мной.

Ты должна была спросить меня, пожалела ли я об этом. Так вот, в этот миг я впервые почувствовала какое-то подобие сожаления.

Фрукты, вывалившиеся из пакета, раскатились по коридору, а цыпленок, по-прежнему запаянный в полиэтиленовую пленку, кис на деревянном полу. Под радиатором поблескивала моя шпилька. Но ничто из этого не имело значения. Я могла думать только о Марни. Где-то на периферии моего зрения, производя какие-то бессмысленные и бесполезные манипуляции, суетились парамедики. Мы все понимали, что очень скоро они поднимутся, отступят от тела и смущенно прокашляются.

Марни, съежившись, сидела на нижней ступеньке лестницы. Плащ сполз у нее с плеч и висел вокруг талии, удерживаемый только манжетами на рукавах. Она больше не плакала. Но ее била дрожь, ее трясло с такой силой, как будто что-то внутри ее неистово рвалось наружу. Челюсть у нее отвисла, глаза были красные и опухшие от слез, и она непрерывно икала, точно подавившийся младенец. Эти негромкие звуки были ужасны. Она сжалась в комочек, подтянув колени к груди и обхватив их руками, и казалась совсем крошечной.

Я сломала ее. Тогда я поняла, что сломала ее.

Только не надо бессмысленных банальностей. Нет никого хуже, чем люди, которые говорят, что все понимают, когда на самом деле не понимают ровным счетом ничего. А ты не принадлежишь к их числу.

Тогда я поняла, что кругом виновата. Я довела ее до этого, мои слова, моя ложь. И раз уж я пообещала тебе говорить правду, не стану отрицать, что это я свернула ему голову, я сломала ему шею.

Угрызения совести стали для меня неожиданностью. И возможно, они не были бы настолько острыми, чтобы заставить меня пожалеть о содеянном, не примешивайся к ним крупица надежды. Клин между мной и Марни вбила романтическая любовь. Теперь те трещины, которые пролегали между нами, были пусты, и их можно было вновь заделать, так что никто и никогда не догадался бы, что они когда-либо существовали. И эту возможность создала я. Мне было грустно из-за того, что Марни страдает, и из-за того, что ей еще предстоит пережить. Но вины я не ощущала. Ощущала я главным образом облегчение.

С того дня все успело значительно измениться; тебе это известно, как никому другому. Со времени тех событий прошло около года. Но благодаря тебе кажется, что неизмеримо больше.


Поздно ночью после ухода полицейских, врача и санитаров, приехавших забрать тело, мы с Марни отправились ко мне.

Пока мы поднимались в лифте и шли по коридору, я остро ощущала, что мой дом не выдерживает никакого сравнения с домом Марни. Здесь не было ни одного из символов успеха: ни натертых полов, ни безукоризненно чистых зеркальных стен. Но я знала эту женщину одиннадцатилетней девочкой, и тогда ни богатство, ни успех не производили на нее никакого впечатления. И мне было известно, что она осталась все той же Марни. Это были ценности ее покойного мужа, это он любил деньги, излишества и роскошь. Но мы-то с ней понимали, всегда понимали, что это всего лишь фасад, отделка, которая украшает, но не меняет сути вещей.

Марни никогда не проводила в моей квартире много времени, и я рада была тому, что сейчас она здесь, со мной. Я предложила ей пижаму, свою любимую, и, пока Марни принимала ванну, сделала для нее чашку сладкого чая с молоком.

В ожидании я лежала в постели и прислушивалась к доносящимся из ванной звукам. Наконец Марни вытащила затычку, и вода забулькала, уходя по трубам. Потом дверь ванной открылась, и она выглянула в коридор, чтобы взять с батареи пижаму. Свет был выключен, но я слышала, как она вошла в спальню и забралась в постель рядом со мной. Уже понемногу светало, солнце поднималось над горизонтом, и кромки жалюзи еле заметно золотились.

Близость Марни не давала мне заснуть. Она лежала на боку, спиной ко мне, лицом к окну, дыхание ее было ровным и размеренным, и я подумала, что, наверное, она была так обессилена, что сразу же провалилась в сон.

Я лежала на спине со сложенными на животе руками и чувствовала себя абсолютной хозяйкой положения. Да, я ничего не планировала – помни об этом, – но итогом была вполне довольна.

– Джейн? – вдруг срывающимся голосом спросила она.

Я ничего не ответила.

– Ты ничего не слышала? – прошептала она в подушку. – Совсем ничего?

Я по-прежнему не отвечала.

– Джейн? – произнесла она снова, на этот раз уже громче.

– Что? – сонным голосом отозвалась я, как будто уже задремывала.

– Ты не слышала? Не слышала, как он упал? И потом тоже ничего? – спросила она. – Ты ведь была там, да? Может, что-нибудь было…

– Ничего, – сказала я, приподнимаясь на локте и вглядываясь в полумрак, окутывающий ее.

– Совсем ничего? – не сдавалась она. – За столько времени? И ни единого звука?

– Да, – подтвердила я. – Я же не знала… Я ничего такого не слышала. Наверное, он…

– Был мертв, – перебила меня она. – Да, наверное, он был уже мертв.

Это была четвертая неправда, которую я сказала Марни.

У меня не было выбора, так ведь? Как я могла ответить на эти вопросы честно? Никак не могла. Я знала это тогда и знаю сейчас. И тем не менее, как это ни забавно, именно мое отрицание своей причастности, моя самопровозглашенная невиновность вновь свела нас вместе.

Правда была бы для нее куда более разрушительной.

Потому что тогда у нее не осталось бы никого.

Глава двадцатая

Жизнь не кончается, когда кто-то умирает. Хотя это было бы прекрасно. Если бы с твоей смертью все воспоминания, связанные с тобой, просто испарялись из памяти их носителей, растворялись в эфире. Если бы ты в тот же самый миг был стерт отовсюду разом.