Седьмая ложь — страница 30 из 58

В первые недели после потери она вообще не заходила в Интернет, отключив все уведомления и игнорируя сообщения, просочившиеся через этот барьер. Впрочем, пару дней она пыталась отвечать всем – убитым горем, переживающим и подозревающим, – и это оказалось ей не по силам. Голосов было слишком много, а времени слишком мало. Она отошла не только от своей работы и от телефонного общения, но и от большого мира вокруг нас. Она просто сидела и смотрела перед собой, как будто ждала указаний. За две недели она ни разу не переступила порога квартиры; первым ее выходом были похороны.

Бо́льшую часть гостей я помнила по свадьбе, но были и такие, кто оказался мне незнаком. Мое внимание привлекла женщина приблизительно одних со мной лет, в темных брюках, сапогах на высоком каблуке и стильном темно-синем джемпере. Она была высокая и худая, как манекенщица, и стояла так неподвижно, что была практически невидима. У нее были очень короткие иссиня-черные волосы, пронзительнейшие зеленые глаза, пальцы, унизанные множеством серебряных колец, а на шее сзади – вытатуированный маленький символ, что-то вроде нотного знака. Судя по всему, она пришла одна. Незнакомка держалась в задних рядах на протяжении всей прощальной церемонии и похорон – а вот теперь и на поминках. На плече у нее висела на ремешке черная сумка, и я как минимум дважды видела, как она доставала оттуда маленький красный блокнотик и что-то в него записывала.

– Ты знаешь, кто это такая? – спросила я Марни, указывая на женщину, когда та отлучилась в фойе.

Поминки проходили в небольшом зальчике с огромными окнами на реку, в частном клубе, который на самом деле куда больше напоминал конференц-центр.

Марни покачала головой.

Она присутствовала тут лишь физически, слегка покачиваясь на своих слишком высоких каблуках и смаргивая пелену слез, то и дело застилавших взор. Мыслями же она была где-то далеко, снова и снова переживая те мгновения, когда поникла над телом своего мертвого мужа, те невыносимо долгие минуты, на протяжении которых старалась убедить себя в том, что еще есть надежда. С дрожащими руками и ногами, крепко сжатыми губами и влажными от слез щеками, она была как перепуганный ребенок.

Похороны моего мужа я помню словно снятые через «рыбий глаз». Образы, которые сохранила моя память, причудливо искажены, раздуты, точно воздушный шар, пугающе выпуклы. Я вижу скорбные лица собравшихся: их склоненные головы, их слабые улыбки, их стеклянные глаза, – они то вплывают в поле моего зрения, то вновь исчезают из него, они слишком близко, некомфортно близко ко мне, я чувствую чье-то теплое дыхание, сочувственные пожатия чужих рук. Интересно, что все они тогда видели, когда смотрели на меня? Неужели я тоже выглядела такой же хрупкой, такой же оглушенной и потерянной?

Поминки подходили к концу. Мы с Марни сидели рядышком и смотрели, как школьные друзья Чарльза открывают стеклянные двери и выходят покурить во внутренний дворик, как его университетские друзья пьют в память о нем, а Луиза бурно рыдает, уткнувшись в плечо какого-то дальнего родственника. Я изо всех сил пыталась быть общительной, перекинуться словечком с теми, кого видела раньше, принести свои соболезнования и поделиться воспоминаниями, но не могла отделаться от ощущения, что все они предпочли бы поговорить с кем-то другим. Мне казалось – как казалось всю жизнь, – что я из тех людей, которые постоянно слышат: «Приятно было с вами поговорить, но мне надо найти моего приятеля», или «Рад был увидеть вас снова, а сейчас, пожалуй, пойду-ка я в бар и выпью еще чего-нибудь», или «О, я вижу там Ребекку. Вы позволите?». Поэтому я вздохнула с облегчением, когда Марни поднялась, ухватила меня за локоть и потащила к выходу, умоляя, чтобы я отвезла ее домой.

В такси мы ехали молча. В заднее стекло било заходящее солнце – теперь, когда надвигалась осень, оно садилось раньше, – и в том, как оранжевый закат пламенел в зеркалах заднего вида, было что-то такое… такое эпическое. Это выглядело как заключительная сцена из какого-нибудь фильма и действовало на меня ободряюще, будто мир был мне благодарен за вмешательство.

Мы вошли в мою квартиру, и Марни сразу же отправилась переодеваться из платья в мою любимую пижаму.

– Я не понимала… – сказала она, появляясь вновь и устраиваясь на табурете перед барной стойкой. – Я не понимала, какой это ужас. Когда ты переживала все это, я не понимала, какой это на самом деле был ужас.

– Ты делала все, что могла, – заверила ее я, наливая кипяток в кружки. – И вообще…

– Я не понимала, – настаивала она. – Спасибо тебе за то, что пытаешься меня разубедить. Но мы с тобой обе знаем: тогда я не понимала этого.

Я поставила на столешницу перед ней кружку чая с молоком.

– Вот, выпей, – сказала я. – Тебе станет получше.

Она кивнула и обняла ладонями бока теплой керамической кружки.

Когда-то давно, еще до того, как погиб Джонатан, я спрашивала себя: всегда ли человек, переживший тяжелую утрату, становится более сострадательным? Теперь, после происшедшей в моей жизни трагедии, могу с полной уверенностью заявить, что, если такое вообще возможно, ответ на этот вопрос одновременно и «безусловно, да», и «определенно, нет». Я обрела бо́льшую способность к состраданию и в то же время не находила в себе склонности к эмпатии. Я понимала всю глубину горя Марни, но при этом не испытывала практически никакого сочувствия к Луизе с ее показной скорбью, истерическими рыданиями и прочими ужимками.

И пожалуй, когда Марни сравнила наши с ней утраты, мое сочувствие к ней самой тоже слегка ослабло. Я понимала, что она испытывает искреннее, глубокое и мучительное горе. Но одно дело потерять мужа, который был добрым, хорошим и любящим человеком, и совсем другое – того, кто никогда не был достаточно хорош.

Глава двадцать вторая

Хочу рассказать тебе о неделях, последовавших за гибелью моего мужа. Они были, без сомнения, худшими в моей жизни, и все слова кажутся мучительно бесцветными, неспособными хоть сколько-нибудь передать это состояние. Не существует понятий, которые могли бы в достаточной мере описать те толчки, что сотрясают тебя в результате ужасной утраты. Да, смерть окружает тебя все время, она в каждом воспоминании, и каждый миг ты остро ощущаешь, что любимого больше нет. Но это лишь один столп горя. В общем и целом, ты теряешь нечто неизмеримо большее, чем человека; ты теряешь всю свою жизнь.

В эти первые месяцы я отчаянно и безутешно оплакивала мгновения, которые не случились, все то, чему уже никогда не суждено сбыться. Если за одним плечом у меня были воспоминания о прошлом: о нашем знакомстве, о нашей свадьбе, о нашем медовом месяце, то за другим – воспоминания о том, что еще не создано. Я имею в виду нашу совместную жизнь: детей, которые должны были у нас родиться, дома, где мы могли бы жить, места, куда поехали бы вместе. Я застряла между прошлым и будущим, и если первое было переполнено чувствами, то второе представлялось мне начисто их лишенным.

Я была раздавлена масштабом этого переворота и не могла понять, что мне дальше делать со своей жизнью; я металась, пытаясь найти хоть какое-то подобие мира внутри себя. Сидеть, вспоминая и оплакивая Джонатана, я не могла. У меня не получалось сосредоточиться на каком-то одном моменте, потому что этих моментов было много и каждый казался концом света. Мысли у меня путались, настроение скакало, и даже сейчас я не всегда могу точно восстановить в памяти все события того периода, потому это была не совсем я.

Но эти несколько недель играют в нашей истории очень важную роль. В каком-то смысле именно тогда все и началось.


В тот вечер, сразу же после того, как умер мой муж, я поехала в бывшую нашу с Марни квартиру в Воксхолле. И обнаружила в моей старой комнате чьи-то чужие вещи: грязную одежду, брошенную на стуле в углу, джинсы, явно мужские, и три рубашки на вешалках. Поэтому я забралась в постель Марни.

Мои растрескавшиеся губы были солеными на вкус. Горло пересохло, мозг пульсировал в черепе, в глазницах давило и стучало. Лицо у меня опухло от слез, кожу стянуло. Я смотрела в потолок, расчерченный причудливым узором, который создавал свет уличных фонарей, пробивающийся сквозь жалюзи, и отчаянно пыталась заставить себя не чувствовать, не думать, не шевелиться. Я старалась вообразить себя в другом месте, но идти мне было некуда, и некого было искать, и негде…

Проснулась я от голосов в коридоре за дверью. Потом в замке щелкнул ключ, и в прихожей послышались шаги и смех. Я немедленно узнала хихиканье Марни, но второй голос, более низкий, звучный, явно исходивший из глубины широкой груди, принадлежал мужчине.

Они направились в кухню. Я слышала, как они о чем-то негромко переговариваются за стеной.

Хлопнула входная дверь, потом в кухне заиграло радио. Я вошла туда и увидела Марни. Склонившись над картонной коробкой, она упаковывала в пузырчатую пленку бокалы для шампанского.

– Быстро ты, – произнесла она, распрямляясь, и обернулась. – Ой! Что ты тут делаешь? Что случилось? Эй! Что такое? Что стряслось?

Чарльз вернулся через полчаса.

– Я раздобыл еще коробок, – крикнул он из прихожей. – Целых шесть штук. Думаешь, этого хватит? Можно было взять больше, но я не был уверен, что это нужно, и к тому же… – Он как вкопанный остановился на пороге и произнес лишь: – О…

Мы с Марни, обнявшись, лежали на диване. Я не уверена, что смогла бы сказать тебе, где проходила граница между нашими телами. Моя голова покоилась на ее груди, ее рука обнимала меня за плечи, а ноги переплетались, точно щупальца.

Тогда я впервые его и увидела. Он был высокий, красивый и элегантный. У него были широкие плечи и тщательно отутюженная рубашка в бело-розовую полоску, заправленная в джинсы. Верхняя пуговица была не застегнута, и в вырезе ворота виднелись темные волосы. У него был волевой подбородок, точеный нос, а брови казались почти черными. В темно-каштановых волосах поблескивала первая седина.

– Одну минуточку, – прошептала Марни мне в волосы и выскользнула за дверь.