Седьмая ложь — страница 36 из 58

– Смерть – это очень долгий процесс, правда?

– О да, – отзывалась я. – Ужасно долгий.

– Потому что прошел уже месяц, а потом он превратился в шесть недель, а потом в два месяца, а я до сих пор не могу осознать, что вот это теперь – моя жизнь. Я не могу поверить, что, сколько бы еще месяцев я ни прожила, сколько лет или даже десятилетий ни прошло, он все это время будет мертв.

Я чувствовала себя экспертом. И до некоторых пор мое покровительство было ей нужно. Я была очень рада тому, что она вернулась в мою жизнь. И нам было хорошо вместе, очень хорошо. Мы знали друг друга как облупленных, как самих себя – со всей нашей подноготной вплоть до мельчайших подробностей. Мы жаловались друг другу на родителей, которые уезжали, заболевали и не обращали на нас внимания. Мы смеялись над моей сестрой и ее братом – одна была целиком и полностью зависима от родных, а второй сбежал от них на край света. Мы вспоминали о приключениях, под знаком которых прошли наши с ней подростковые годы, – о первых, о последних и о «больше никогда». У нас двоих было столько общего, что мы снова стали почти единым целым.

Я наблюдала за тем, как она постепенно приходит в себя; говорить о полном восстановлении было рано, но прогресс сказывался в каких-то важных мелочах. Волнующе было видеть, как она снова готовит. Она красила ногти и досадовала, когда на следующее утро лак скалывался. Однажды днем она внимательно посмотрела на себя в зеркало, потом приподняла пряди пальцами и нахмурилась. В тот же вечер она куда-то вышла и вернулась домой с аккуратно подстриженными кончиками волос. Она слушала музыку. Она смотрела новости. Она регулярно плакала – постоянно, – но мгновения невыносимой печали перемежались чем-то лучшим.

А потом все снова переменилось. Состояние Марни ухудшилось, вернулся хаос самых первых недель. Она перестала спать. Ее одолевала слабость. Она плохо себя чувствовала. Ничего не ела. Если же ей все-таки удавалось заставить себя что-нибудь проглотить – пусть что-то совсем несущественное, тост или какой-нибудь фрукт, – ее начинало так яростно выворачивать наизнанку, что я просто перестала покупать в дом еду, чтобы не подвергать нас обеих этому кошмару. Ее мучил голод. Но хуже всего была постоянная усталость. А без пищи и отдыха у Марни не было сил бороться с непонятным недугом.

Во всяком случае, тогда мы считали это недомоганием.

Однажды ранним вечером я и Марни сидели рядышком за барной стойкой. На улице был салют, и мы подняли жалюзи, чтобы его посмотреть. Мы ели пустой рис – тот, который варится прямо в пакетике, быстро и просто, по порции на каждую, – и наше молчание не было неловким. У нас снова появилась привычка ужинать вдвоем, наши миры, как прежде, тесно переплелись, и мы больше не были случайными гостьями в жизни друг друга, а представляли собой, пожалуй, своеобразную пару.

– У меня задержка, – произнесла она, положив вилку на стол. – Я думала, это все стресс, ну, сама понимаешь, из-за того, что случилось. Но прошло уже три месяца, а месячных у меня до сих пор нет.

– Ну конечно, это все стресс, – заверила ее я. – К тому же ты нездорова. Ты теряешь вес, непонятно, в чем вообще душа держится, да еще эта твоя постоянная тошнота… о-хо-хо.

– Мне нужно сделать тест, – сказала она.

Я закашлялась, пытаясь избавиться от комка риса, застрявшего в горле, и встала из-за стола. Ни слова не говоря, я отправилась в прихожую и взяла с вешалки сумку. Потом вышла из квартиры, села в лифт и двинулась на улицу. Без пальто сразу стало холодно, но до ближайшего магазинчика на углу идти было всего ничего.

Меньше чем через десять минут я вернулась с тестом.

Марни сидела там же, где я ее оставила. Она согнулась над тарелкой, поставив локти на стол и обхватив голову ладонями.

– Держи, – сказала я. – Сделай его прямо сейчас.

Она молча взяла тест и поплелась в ванную. Маленький полиэтиленовый пакетик безжизненно болтался у нее на запястье.

Излишне говорить тебе, что результат оказался положительный.

Я напилась. Я пила текилу прямо из бутылки и рюмка за рюмкой запивала ее ромом, таким древним, что он не имел вкуса и был просто липким. Марни, уже чувствовавшая себя матерью, заливала свою тревогу и страх яблочным соком из одноразовых стопок. В два часа ночи мы вдвоем забрались в горячую ванну, в странном и излишнем припадке скромности предварительно натянув купальники. В три мы решили перекусить тостами с медом и сами не заметили, как прикончили целую буханку. После этого мы погрузились в нечто среднее между горем, шоком и истерией, и рыдали, и смеялись до тех пор, пока не уснули, но сон наш длился не слишком долго, и большую часть следующего утра мы с ней по очереди обнимались с унитазом.

Понимаешь, никто не ожидает от своей жизни такого вот оборота. Я была вдовой, работала без перспективы карьерного роста и едва сводила концы с концами. Марни была вдовой, чья райская жизнь только что кончилась, и к тому же беременной.

– Мне пора возвращаться, – заявила Марни на следующий вечер. – Пора привести свою жизнь в порядок. Мне нужно пойти к врачу, снова начать работать и вернуться в свою квартиру.

Тут же, не выходя из-за стола, она позвонила своей уборщице. Квартира должна быть вылизана до блеска, сказала она. И чтобы все вещи Чарльза были сложены в коробки и убраны в кладовку: его зубная щетка, его одежда – все, что напоминало бы о нем.

Мы наведались туда пару дней спустя. И были потрясены, обнаружив, что уборщица положила на полу в прихожей толстый белый ковер с черным узором. Мне не давал покоя вопрос, что там под ним: бурое пятно засохшей крови, царапины на лакированных половицах или просто въевшийся запах смерти, – но я не поддалась искушению приподнять краешек и посмотреть. Часть вещей Чарльза исчезла – его пальто, висевшее за дверью, и ботинки, аккуратным рядком стоявшие вдоль стены, – но он все равно присутствовал в этой квартире повсюду. В книгах на полках, в репродукциях на стенах, в длинном черном зонте, по-прежнему стоявшем в коридоре рядом с зонтом Марни.

– Ты не передумала? – спросила я, пытаясь угнаться за ней по квартире.

Она нахмурилась и двинулась по лестнице на второй этаж.

– Я имею в виду, не передумала ли ты возвращаться сюда, – пояснила я. – Ты точно этого хочешь? Может, лучше тебе куда-нибудь…

– Нет, – отрезала она, остановившись на верхней ступеньке и обернувшись ко мне. – Я должна остаться здесь. Так будет правильно. Я хочу, чтобы этот малыш, – она положила ладонь на живот, – хоть что-то знал о своем отце. А это был наш с ним общий дом. Так будет правильно. Я остаюсь здесь. – Она устремила взгляд куда-то поверх меня. – Это то самое место, – сказала она. – Возможно, я сейчас прямо на нем стою. Тут он сделал свой последний вздох. Это такая вещь, которую его ребенку следует знать, ты не считаешь?

А как считаешь ты? Хотелось бы тебе знать, где именно умер твой отец? Я, например, была бы убита горем, если бы мне позвонили и сообщили, что мой отец умер. Не потому, что скучала бы по отцу нынешнему: изменщику и предателю. Я скучала бы по тому человеку, каким он когда-то был.

В первые десять лет моей жизни он был моей константой, моей каменной стеной, надежной и нерушимой. Он всегда оказывался рядом, готовый меня поддержать, и, несмотря на то что с ним произошла метаморфоза и он перестал быть хорошим отцом, до того момента его нельзя было назвать эгоистичным. Слабый человек со своими недостатками, он тем не менее был полон решимости не дать своим худшим качествам взять над собой верх. А потом что-то изменилось. Проблемы, что десятилетиями назревали, как нарывы под кожей, – раздражительность, неуверенность и неустойчивость – словно прорвались наружу.

Захочу ли я побывать в том месте, где он умрет? Вряд ли. Для меня он умер перед входной дверью, с чемоданом в руке, когда с улыбкой объявил нам, что уходит.

– Может, лучше будет начать все с чистого… – начала было я.

– Я хочу вернуться домой к Рождеству, – перебила меня Марни.

– Но оно ведь практически на носу!

– Я хочу устроить праздник, – заявила она. – Я украшу дом, буду готовить – нужно будет купить елку и индейку – и сделаю так, чтобы это Рождество нам запомнилось.

– Это будет нелегко, – сказала я. – Марни, мне будет нелегко все это переварить, а тебе – все это провернуть.

– Я все решила, – отрезала она. – Ты приглашена. И Эмма тоже.

– Мы будем у…

– У вашей мамы. Ну да, правильно. Вы же с утра к ней поедете, да? Ну вот, а оттуда сразу ко мне.

– Я…

– Это не обсуждается, – произнесла она, и лицо ее внезапно окаменело, а глаза расширились. – Я приглашаю тебя отпраздновать Рождество вместе со мной. Примешь ты мое приглашение или нет – решать тебе. Но я буду отмечать его здесь – и жить к тому времени я тоже буду здесь.

У нас с Марни очень мало общих черт. Она открытая, теплая, нежная и бесстрашная. Я замкнутая, холодная, злая и трусливая. Она свет, а я – тьма. Но мы с ней обе исключительно упрямы. И я прекрасно знаю, что есть вещи, относительно которых она будет стоять насмерть: ее ни умаслить, ни переубедить, ни заставить.

– Ну тогда ладно, – сказала я. – Я с радостью приду.

– А ты поможешь мне переехать?

– Ну конечно.

– Вот и хорошо. Тогда давай начнем прямо сейчас. Я хочу снять мерки для новой кровати.


Именно этим мы и занялись. Мы записали мерки для новой кровати – хотя Марни планировала поселиться в квартире своего покойного мужа, мысль о том, что ей придется спать в его кровати, нагоняла на нее ужас. В тот же день Марни заказала небольшую двуспальную кровать («все равно я буду спать в ней одна», – сказала она) с ярко-розовым стеганым изголовьем («он никогда в жизни не согласился бы на розовое») и вместительным выдвижным ящиком («для пеленок, подгузников и всех прочих принадлежностей, которые будут нужны для малыша»).

Она переехала ровно две недели спустя, в тот же самый день, когда привезли кровать, и я пыталась быть прагматичной, но все равно не могла отделаться от ощущения, будто у меня снова что-то отняли. Я собрала ее чемоданы, упаковала посуду, которая успела расползтись по всей моей кухне, и сложила в коробки ее туфли, стоявшие за входной дверью. Утром мы погрузили весь этот скарб в такси, распихав сумки себе под ноги и поставив на колени, и она съехала от меня.