Седьмая ложь — страница 37 из 58

Я излишне драматизирую, да, знаю. Меня опечалил отъезд Марни, но я убеждала себя не грустить, утешаясь тем, что мне приятно видеть ее такой целеустремленной и довольной. Мне в радость было нянчиться с ней, заботиться о ней и быть для нее опорой, но всю жизнь так продолжаться не могло.

В мире множество уязвимых людей. Они висят на шее у окружающих, вечно рассчитывая на чью-то поддержку, на дополнительный костыль. Эмма, к примеру, невероятно уязвима. А вот Марни – нет. Несколькими днями ранее она снова начала работать: включила телефон, стала снимать свои видеоролики, писать в блоге и взаимодействовать с миром, который воздвигла вокруг себя. Казалось, она строит прочный фундамент для здания своей жизни и это делает ее сильнее.

– Ну все, ты можешь идти, – сказала она, когда мы втащили коробки в холл и потихонечку, в несколько приемов, перевезли на лифте в квартиру. – Думаю, дальше я справлюсь сама.

– Но надо же еще разобрать вещи, – возразила я. – Разве тебе не нужна помощь?

– Не нужна, спасибо, – сказала Марни. Она стояла в дверном проеме, за порогом своей квартиры, упираясь ладонью в косяк и твердо поставив ноги на деревянный пол, а я оставалась в коридоре. – Я уже в порядке, – продолжила она. – Но все равно спасибо.

– Но…

– Я позвоню тебе завтра. – И с этими словами она закрыла дверь.

Я была сердита и одновременно горда.

И отчасти обескуражена. Я оглянулась по сторонам, но в коридоре не было никого, кто мог бы стать свидетелем моего изгнания. Я стояла и смотрела на то место, где сидела почти три месяца назад. Казалось, это происходило с другим человеком, из другого времени и другого мира. А потом я отправилась домой.

Вот какая штука. У Марни была семья, как у всех нас, – но я никогда не воспринимала ее как настоящую семью. В детстве я была уверена, что семья – это нечто незыблемое, нерушимое, нечто постоянное и она никогда никуда не денется. У меня была сестра, которая, как я полагала, всегда будет моей сестрой, и родители, которые, как я опять же полагала, всегда будут моими родителями. И лишь гораздо позднее, когда отец ушел, а мать отреклась от меня, я поняла, что заблуждалась. Семья вовсе не являлась чем-то неизменным. Но в те годы, когда я формировалась как личность, это было именно так. Я довольно долго не понимала, что когда-нибудь мне понадобится собственное гнездо, свой дом. Я не отдавала себе отчета в том, что мне придется стать таким человеком, которого кто-то захотел бы полюбить.

А вот Марни усвоила этот урок в гораздо более раннем возрасте. Ее семья была величиной переменной – сегодня родители рядом, а завтра нет – и потому совершенно непредсказуемой. Она же хотела создать семью, в которой все будет иначе. У нее были творческие силы, связующие нити, чтобы свить свое гнездо, построить дом своей мечты. Именно это она и собиралась сделать.

Глава двадцать седьмая

Я всегда любила осень. Мне нравится ощущение приближающегося финала или, вернее, его отсрочки. Я люблю огонь, горящий в камине, задернутые шторы, толстые шерстяные свитеры и прочные ботинки, в которых ступня и пальцы надежно защищены. Люблю пронизывающий ветер, бегущие по небу клочковатые серые облака и чувство блаженства, когда входишь в тепло с холода. Лето – это всегда как-то слишком: слишком много завышенных ожиданий, слишком сильно на тебя давят со всех сторон, требуя радоваться жизни, быть веселым и счастливым. А зима слишком мрачная, даже для меня.

А вот декабрь в нашем городе всегда был странным месяцем, аномалией, не вписывающейся в календарь. В декабре даже сама материя города как-то видоизменяется. По мере того как приближаются самые темные и короткие дни в году, во всем облике Лондона, в его атмосфере, в людях, которые просачиваются на улицы, начинает сквозить что-то непривычное.

Часть этих изменений происходит медленно, за несколько недель. Между зданиями повисают гирлянды, ярко сияющие во тьме, и она с каждым вечером опускается на город все раньше. Витрины магазинов преображаются, празднично украшенные игрушками, елками, санками и фальшивым снегом. Толпы народу на улицах заметно редеют. Чем меньше времени остается до конца месяца, тем более массово рабочий люд – тот, что весь год трясется в вагонах, наводняет тротуары и по утрам ручейками вливается в крутящиеся двери офисных зданий, а по вечерам так же дружно устремляется в обратную сторону, словом, такие же бедолаги, как я, – берет отпуска вдобавок к государственным выходным и остается дома валяться на диване. Туристы в красных шапках с белыми помпонами, обвешанные пакетами с покупками, фотокамерами и малышами в рюкзачках-кенгурушках, стадами рыщут по магазинам игрушек, катаются на коньках на импровизированных катках, которые в зимнее время заливают на незанятых пятачках, и толпятся на эскалаторах с неправильной стороны. Но даже при всем при том их недостаточно много для того, чтобы уравновесить отсутствующих, заполнить полупустой город, чьи обитатели не высовывают носа из дому.

Другие изменения практически мгновенны: внезапно мы начинаем улыбаться случайным попутчикам, потом заводим на офисной кухне вежливые разговоры с коллегами, интересуемся их планами на выходные, спрашиваем, кто и что будет готовить, ужасаемся количеству детей, которым придется провести в замкнутом пространстве целых два дня, и риторически вопрошаем, кому же под силу такое вынести. А потом сами не успеваем опомниться, как вдруг начинаем направо и налево желать счастливого Рождества всем на своем пути: охраннику у входа, вечно чем-то недовольному, а теперь вдруг прицепившему на лацкан пиджака праздничную светящуюся булавку, директору в лифте, который пугающе улыбается во весь рот, бариста в кафе, куда ты каждое утро заскакиваешь купить кофе, мусорщику, уборщику, женщине, моющей кружки в кухонной раковине. Структура города изменяется, и внезапно все мы становимся лучше, чем были прежде: добрее, счастливее, оптимистичнее, – мы становимся наилучшими версиями самих себя.

Мы не замечаем коллегу, чья семья распалась, чьи дети празднуют Рождество где-то в другом месте, чьи родители давным-давно умерли. Мы по-прежнему игнорируем бездомную женщину, что сидит на обочине дороги на своем видавшем виды спальном мешке, кутаясь в рваное одеяло, чтобы защититься от пробирающего до костей холода. Мы не можем заставить себя признать печаль, которая по-прежнему существует среди всеобщего праздничного веселья.

В тот период моей жизни я могла быть как в одном лагере, так и в другом. Я могла нести как печаль, так и радость. У меня была лучшая подруга, решившая устроить рождественский обед, и замечательная сестра, а в придачу отсутствующий отец, погибший муж и мать, страдающая деменцией.

Думаю, в нынешнем году радости от меня будет мало, одна печаль. Я не могу от нее отделаться, понимаешь? И становится только хуже. Все хуже и хуже.

Пожалуй, если задуматься, это был мой последний год, в котором еще оставалось место для радости. В рождественскую ночь я позвонила Эмме сразу же после полуночи. Мы договорились, что с утра поедем навестить нашу мать. Ни одна из нас не готова была признаться в этом вслух, но я знала, что нам обеим хочется разделаться с визитом к матери как можно раньше, чтобы не думать о нем весь остаток дня. Я знала, что Эмме не хочется туда ехать, что это пугает ее до чертиков, и ожидала, что она будет изобретать всевозможные отговорки и искать способы отвертеться. Я набрала ее номер и, слушая длинные гудки, гадала, возьмет она трубку или предпочтет проигнорировать звонок, проигнорировать меня, лишь бы избежать поездки к матери.

– Ну и какой у нас план? – спросила я, когда Эмма наконец взяла трубку. – Встретимся там на станции? А оттуда пойдем пешком?

– Ей стало лучше, ты не знаешь? Они не говорили? – отозвалась Эмма.

– Они сказали, что она еще не до конца выздоровела, но, думаю, на часик заехать можно.

– О, ну, если она еще…

– Эмма, – оборвала ее я, – хватит.

– Я не знаю, Джейн, – с преувеличенной тревогой в голосе протянула она. – Если она еще нездорова… Не дай бог, мы еще подхватим от нее заразу… Может, лучше отложить поездку? Например, до следующей недели?

– Эмма, она наша мать. И сейчас Рождество.

– Пожалуй, я в этот раз не поеду, если ты не возражаешь, – сказала Эмма. – Увидимся тогда у Марни? Часика в два-три? Ты пришлешь мне адрес?

– Эм…

– Спасибо, Джейн. Люблю тебя. С Рождеством! – И она повесила трубку.

Я посмотрела на телефон. Я была сердита на нее, но этот разговор с незначительными вариациями за прошедшие годы повторялся столько раз, что неожиданностью для меня он не стал.

Эмма была – и вполне заслуженно, как я считала, – зла на мать, ведь та не оказала ей практически никакой поддержки в самые сложные годы ее жизни. Но и я тоже злилась. И имела на это ничуть не меньше, если не больше, оснований. От меня не просто в какой-то момент отреклись, бросив на произвол судьбы, – меня игнорировали большую часть моего детства. Эмма же всегда была любимицей. Но она никогда об этом не задумывалась, никогда не пыталась взглянуть на это с моей колокольни. Эмма всегда была тревожной, всегда на грани нервного срыва, всегда по уши поглощена собственными проблемами и зациклена на своих переживаниях, и это делало ее эгоистичной. Она могла себе позволить не навещать мать, потому что знала: я так не поступлю. Я никогда не смогла бы так поступить и никогда не поступала. Это было бы жестоко.

Но что, если бы я начала разговор с Эммой иначе? Мол, не могу найти в себе мужества поехать, не могу заставить себя на час проглотить свою злость, и на сей раз эту обязанность придется взять на себя ей. Что, если бы я последовала ее примеру? Если бы я перестала быть ее опорой и попросила ради разнообразия сменить меня на этом посту?

Я до сих пор не знаю ответа на эти вопросы. Способен ли человек, который всю жизнь зависел от окружающих, подставить плечо кому-то другому? Не уверена. Думаю, когда ты добровольно принимаешь на себя роль покровителя в чьей-то жизни, нужно заранее смириться с тем, что подопечный всегда будет ставить свои интересы на первое место и изменить сей расклад будет уже невозможно. Он скорее позволит тебе упасть, чем пожертвует собой, чтобы поддержать тебя.