Седьмая ложь — страница 52 из 58

Такую смерть невозможно принять. Она горше всего и оглушает как обухом по голове, разрушая и другие жизни, и чье-то будущее. Она приносит опустошение. Потому что все это обрушивается на тебя в единый миг, когда жизнь дорогого человека уходит сквозь трещины в земле, как вода сквозь пальцы.

Я вернулась домой сразу же после того, как нашли Эмму. Я поплакала, но не очень долго. А потом уснула.

Проснулась я рано – слишком рано – и почувствовала, что баланс моей жизни чудовищно нарушен, как будто все те кусочки, из которых она состояла прежде, за ночь изменили положение. Я натянула джинсы и свитер и побрела на улицу, чтобы напомнить себе, что небо не рухнуло на землю и деревья по-прежнему стоят где стояли, а асфальт не пошел трещинами. Я хотела напомнить себе, что это еще не самое худшее, что мне уже приходилось гораздо хуже.

Небо было черным, и эту черноту разбавляла лишь луна, висевшая над головой, да яркий теплый свет уличных фонарей. Я двинулась по городским улицам, мимо маленьких пятачков зелени, спрятанных в сердце кварталов. Вдоль обочины тянулись ряды припаркованных машин, уткнувшихся колесами в бровку тротуара. Я прошла мимо индийского ресторана с неоновой вывеской, мигающей в темноте, мимо закрытого на замок супермаркета, в витрине которого тускло моргала одна-единственная флуоресцентная лампочка.

Я прошла мимо двух агентств недвижимости и трех парикмахерских и поняла, что город по-прежнему стоит на своем месте.

Вернувшись в квартиру, я увидела в спальне и кухне пыль, плавающую в воздухе, и принялась за уборку. Потому что жизнь не признает мелких личных потерь. Пыль продолжает собираться. Покончив с ней, я встала под душ, а затем надела свою лучшую пижаму и устроилась на диване, поднимаясь только ради того, чтобы сходить в туалет, налить себе еще вина и сделать пару тостов. Я твердила себе, что надо просто быть стойкой и терпеть. Ведь это тоже пройдет.


На следующий вечер я притащила в спальню стул и, приставив его к шкафу, забралась наверх в поисках старых фотоальбомов, которые сделала моя мать давным-давно, пару десятилетий назад, когда мы еще были семьей. Они обнаружились там, где я и ожидала: пухлые, пыльные, в красных кожаных переплетах.

Я присела на кровать и принялась перелистывать страницы, пытаясь найти фотографии, на которых нас с Эммой запечатлели вместе. Таких были десятки. На одном фото я, в джинсовом комбинезоне и розовых сандалиях, сидя в кресле, держала ее на руках. Ей тут было, наверное, всего несколько недель, потому что из носа у нее все еще торчали изогнутые трубочки.

На другом снимке мы, в одинаковой школьной форме, держались за руки на фоне кирпичной стены. Эмма стояла рядом со мной, склонив голову мне на плечо. На третьей, очень милой фотографии мы сидели на лугу, перед нами на клетчатом покрывале были разложены сосиски в тесте, сэндвичи и печенье, а на заднем плане паслись коровы. А вот мы с Эммой в аквапарке – в одинаковых желтых купальниках, на фоне гигантских водных горок. Тогда ее маленькое тельце было миниатюрной копией моего: те же узкие бедра, те же квадратные плечи. Ближе к концу альбома я нашла две праздничные фотографии. На первой мы сидели рядышком в пижамах, окруженные подарками в нарядных обертках, позади нас мерцала огоньками елка, а на наших лицах сияли широкие радостные улыбки. На второй мы, в одинаковых дутых куртках и резиновых сапогах, позировали около снеговика с носом-морковкой и руками-прутиками. А на последней странице последнего альбома я увидела еще пару замечательных снимков. Нас с сестрой по очереди сфотографировали между родителями перед нашим последним семейным домом в день переезда…

Придется рассказать маме.

Была среда. Я никогда раньше не приезжала к ней в среду, но понимала, что до субботы ждать нельзя. Я дошла до станции и села в поезд. У моего отражения в окне были покрасневшие, заплаканные глаза и припухшая сероватая кожа. Я потерла ладонями щеки, чтобы привести их в порядок, и всю дорогу сдерживала слезы в надежде, что, когда я доберусь до места, лицо будет выглядеть получше.

Я позвонила в звонок на стойке регистрации. Вышедшая ко мне администраторша громко вздохнула, когда я сообщила, что мне нужно поговорить с матерью по неотложному делу.

– Мы вас сегодня не ждали, – заметила она.

– Как я уже сказала, – повторила я, – это неотложное дело.

– Она может быть в общем зале…

– Едва ли.

– У нас есть установленные часы посещений…

Не дослушав, я развернулась и зашагала по коридору по направлению к комнате матери.

Мое появление, видимо, нисколько ее не удивило. Когда я присела в изножье кровати, мать улыбнулась, – вероятно, она думала, что уже выходные. На ней снова была та синяя кофта с закатанными рукавами, а под ней, похоже, пижама.

– Мне нужно с тобой поговорить, – произнесла я.

Она кивнула.

– У меня плохая новость.

Она снова кивнула.

– Мама, – сказала я, – это очень плохая новость, хуже не бывает.

Я не называла ее мамой уже многие годы. Это слово всегда звучало в моих устах как-то неестественно, как будто женщина передо мной не имела к нему никакого отношения.

Она склонила голову влево. Потом снова кивнула, на этот раз более энергично, побуждая меня выкладывать новости, а не ходить вокруг да около.

– Это касается Эммы.

Она впилась в меня взглядом.

– Я поехала навестить ее, как и говорила тебе, – продолжила я, – убедиться, что с ней все хорошо. Она не отвечала на мои звонки. И не открыла мне дверь. В конце концов мне пришлось вызвать полицейских, потому что никто не хотел впускать меня в квартиру. Они приехали и отперли замок.

Мне хотелось, чтобы мать хоть что-то сказала, но она сидела молча, поэтому я стала рассказывать дальше, одним махом вывалив на нее все, что последовало потом, мои мысли, мои страхи, варианты развития событий, при которых все могло бы закончиться по-другому. Я знала, что она в замешательстве, но не могла притормозить. Я сообщила ей, что ее дочь мертва, в словах, которые никогда прежде не использовала, в словах, которые ждали своего часа внутри меня, но я надеялась, что никогда не дождутся.

– Мама, – сказала я, – ее больше нет. Судя по всему, у нее отказало сердце.

Думаю, после этого она окончательно все поняла, потому что ахнула и в ее глазах появилось безумное испуганное выражение.

Она открыла рот, потом закрыла его и отвернулась от меня.

Я попыталась взять ее за руку, но она отдернула ее.

Я попыталась заговорить с ней, но она начала негромко напевать что-то без слов себе под нос, и я поняла, что она не слушает.

После этого она больше на меня не взглянула. Я подошла к ней и наклонила голову, пытаясь посмотреть ей в глаза, но она уставилась бессмысленным расфокусированным взглядом куда-то сквозь меня.

Вот тогда я и поняла, что это конец: плесень, с которой она боролась последние несколько лет, теперь беспрепятственно расползется по всему ее мозгу. Мать отчаянно сражалась, цепляясь за остатки своей личности, и это требовало от нее нечеловеческих усилий – каждый божий день. Но теперь все это утратило смысл.

Поэтому я ушла.

Глава сороковая

Я много лет была для матери единственным родственником. Мужем, старшей и младшей дочерью в одном лице. Да, иногда меня это тяготило. Да, ездить к ней каждые выходные было невообразимо муторно. Да, меня раздражало, что никто больше не чувствует себя в достаточной мере виноватым, чтобы это делать.

Все они были просто эгоистами. Им было плевать. Им было плевать на нее.

Мне тоже следовало наплевать на нее. Какого черта я так беспокоилась? Это была пустая трата моего времени, моего терпения и моей жизни, которую я убивала на нее, считая, что делаю доброе дело и становлюсь лучше, жертвуя собой, а у нее при этом хватило наглости оставить меня одну, когда мне так требовалась поддержка!

Ох.

Прости.

Я тебя напугала, да?

Пожалуйста, не плачь.

В начале этой недели я обнаружила свою сестру мертвой. А несколько дней тому назад моя мать окончательно и бесповоротно впала в маразм. Так что если кому-то из нас и стоило бы плакать, то, думаю, это мне.

Она не смогла существовать без своей младшей дочери. Она не смогла существовать ради меня.

Неделя выдалась на редкость неудачная.


Сегодня утром я получила сообщение от Марни. Она писала: ей очень жаль, но придется отменить наш ужин сегодня вечером. Похоже, это уже стало для нее нормой. На сей раз встреча переносилась под тем предлогом – а предлоги у Марни всегда качественные, не придерешься, – что Одри приболела и всю ночь напролет температурила.

Я ответила ей, чтобы не переживала из-за меня, и пожелала Одри скорейшего выздоровления, сопроводив свое сообщение смайликами в виде сердечек.

Но никакого сочувствия я не испытывала. Мне было просто грустно. Потому что мы с ней больше не были детьми с бумажными стаканчиками и бечевкой, натянутой между нашими окнами. Мы были бесконечно далеки друг от друга, нас больше ничто не связывало, и наши пути разошлись.

Валери заикнулась, что ей достаточно дернуть за нужную ниточку, чтобы разрушить наши с Марни отношения. Я решила возвести вокруг нас стены, такие прочные, мощные и надежные, что никакая новость – даже самая важная – не смогла бы их пошатнуть. Нужно было укрепить нашу дружбу, придумать для нее подпорки, сделать ее настолько спаянной, чтобы она могла выдержать испытание любой правдой.

Я была намерена вплести многочисленные находки Валери в наши разговоры, небрежно, как бы мимоходом упомянув шумных соседей, возмутительно тонкие стены и перекрытия и ужасную слышимость. Я планировала будничным тоном обмолвиться о той неделе, которую я прожила в их квартире, вскользь заметить, что по ночам гудят трубы или громко тикают часы в спальне, – а потом при виде неизбежного изумления Марни разыграть недоумение: «Разве Чарльз тебе не говорил? Он сам мне это предложил».

Я рассказала бы ей и о встрече в поезде. Я поведала бы – и, по крайней мере, в этой части мой рассказ был бы правдой, – что за мной следила, даже преследовала меня угрожающе настроенная журналистка. А затем я спросила бы у Марни: не стоит ли мне, по ее мнению, позвонить в полицию? Валери. Я произнесла бы ее имя без страха. Потому что на этот раз Марни услышала бы ее историю из моих уст. А уж я бы постаралась изобразить Валери в мрачном свете: человеком, которому нельзя верить, лгуньей.