оего рода, которая много уж лет известна в студенческих кругах под названием «груберовка».
Оригинальное название шпаргалки вызвало оживление среди девушек.
Профессор улыбнулся:
— Я не только не возражаю, чтобы вы «груберовкой» пользовались при подготовке к экзамену, но даже приветствовал бы это. Более того, недавно отпечатанные «груберовки» я вам раздам. С одним только условием, милые барышни: не выдавайте меня Венцеславу Леопольдовичу...
По аудитории прокатился приглушённый смешок.
Лесгафт спустился с кафедры, обошёл её сзади и приоткрыл дверь в лаборантскую:
— Имею удовольствие представить вам нашего нового лаборанта Дмитрия Бертолетова — Митю.
Бертолетов
проёме двери появился высокий молодой человек довольно яркой наружности: смугловатая кожа, тёмные волосы, зачёсанные назад, красивый большой лоб, карие выразительные глаза...
У Надежды тут замерла душа, и сердце как будто остановилось; точнее, сердце, которое только что было в груди, вдруг необъяснимым образом оказалось вне её — не стиснутое со всех сторон, взвешенное в воздухе, свободное и ликующее; и изумление его от этой перемены оказалось столь велико, что оно на несколько мгновений (которые тянулись и тянулись, как вязкая патока, и всё не обрывалась их клейкая нить) перестало биться.
Надежда узнала этого человека. Да, это был он — тот попутчик из поезда! Боясь ошибиться, она всё вглядывалась в него. И всё более убеждалась, что не ошиблась, — он, он это... Сердце её, оправившись наконец от изумления и вернувшись «на круги своя», встрепенулось и забилось взволнованно-мощно и так громко, что его, наверное, услышали другие, кто был в этот час в аудитории.
Однако профессор Лесгафт, похоже, не слышал молотоподобного стука её сердца и потому не удивился и не призвал к тишине. Он пригласил лаборанта на кафедру и представил:
— Вот он. Прошу любить и жаловать. У этого молодого человека добрая душа и поистине золотые руки. Он учится у нас, а теперь ещё и работает. Митя на кафедре совсем недавно, но мы без него уже почти беспомощны; он — наш Кулибин, он умеет всё...
Лесгафт передал лаборанту Бертолетову несколько толстых папок на завязках:
— Митя сейчас раздаст вам «груберовки». Но, прошу вас, барышни, будьте с ними аккуратны. Помните, что после вас придут другие курсистки, и они также будут готовиться к экзамену...
Бертолетов медленно шёл по аудитории. Развязывая тесёмки, доставал из папок прошитые стопки листочков и оставлял их перед курсистками. Он был серьёзен, сосредоточен; занятый делом, на девушек даже не взглядывал. А на Надежду вдруг взглянул и, будто споткнувшись, приостановился возле неё.
Брови его сдвинулись как бы в недоумении. Некое напряжение будто мелькнуло во взоре:
— Отчего-то мне знакомо ваше лицо, сударыня, — молвил он тихо и уже отводя глаза.
Надя должна была что-то ответить, но вдруг поняла, что говорить не может, такое испытывала волнение.
Бертолетов опять посмотрел на неё:
— Определённо: мы виделись где-то... И будто недавно.
Они встретились глазами, и Надежда увидела, что взор его, мгновение назад бывший вопросительным и напряжённым, стал таким весёлым, будто этот человек отлично знал, отчего ему знакомо лицо «сударыни», но почему-то это сейчас скрывал. В то же время глаза его выдавали потаённое, выдавали то, что смотреть этому человеку на Надежду — отрада, что это ему как благоухающий елей на душу. Взор проник ей в самую душу, грозя смутить её окончательно и лишить дара речи, лишить если не навсегда, то уж до конца дня наверное.
Надя взяла себя в руки и улыбнулась, хотя и через силу:
— Мне тоже... ваше лицо знакомо. И если... — она сделала вид, что задумалась; потом заговорила уверенней: — Если вы ещё наденете шляпу, если будете дремать в уголке вагона, тогда, возможно, я вспомню, где видела вас...
Бертолетов удивлённо вскинул брови, положил перед ней стопку листочков и, не произнеся больше ни слова, отошёл.
...А после окончания занятий встретил её на улице.
Дневничок
« волновалась. Я так волновалась!.. И удивлялась сама себе: как будто ко мне не подходили прежде кавалеры, искавшие близкого знакомства, и не подступались с медово-льстивыми речами и бархатными глазами, с щедрыми посулами, как будто щеголеватые офицеры не останавливали возле меня пролётку и, протянув руку в тонкой лайковой перчатке, не предлагали подвезти, как будто разодетые в пух и прах купчики с напомаженными волосами не волочились за мной по Невскому, заприметив у своих лавок и магазинчиков через стёкла витрин, как будто надушенные художники, днями напролёт торчащие с этюдниками в живописных местах, не предлагали стать их музой, как будто не приставали с ухаживаниями иные жильцы доходного дома, в котором я снимаю комнату, и не стучали вечерами в дверь, а кабы комнатка, моя келейка была не во втором этаже, так, возможно, и лезли бы в окно... всегда я умела хранить спокойствие, умела в этом спокойствии принимать видимость, обязывающую искателей держать дистанцию, и уж тем более никогда не утрачивала дара речи. Не иначе, спокойствие моё исходило оттого, что они мне нисколько не нравились.
Но здесь другое. Смятение чувств охватило меня — смятение радостное и одновременно тревожное: вот он! вот он! тот самый, ради которого всё, ради которого я, который для меня — в простом ли платье, в ветхозаветной ли хламиде, в одеждах ли из пурпурного шёлка, что носят монархи, молодой и полный сил, старый и болезный, удачливый или нет, победитель или побеждённый, в счастии и в горе. Он тот единственный, к которому от рождения расположена моя душа, к которому душа прильнёт, как льнёт к тёплой печке продрогший человек, и найдёт блаженное упокоение на многие годы... В сознании воцарился переполох: уже не будет, не будет, как прежде, и я уже буду не та, и мир вокруг меня — будет не тот. И воображение не рисовало услужливо картин: какой стану я, каким станет мир; воображению не хватало опыта. Душой овладела растерянность от неотвратимо надвигающихся в моей жизни перемен, я ясно почувствовала их приближение и не знала, к лучшему ли они приведут — к самой высокой из возможных радостей, к счастью, к худшему ли — к разочарованию и страданию. Растерянность нарастала, делая меня не похожей на себя. Я была почти готова поверить в то, что от волнения говорила какую-то околесицу. Я думала не столько о том, что говорила, сколько о том, чтобы не покраснеть или не побледнеть, чтобы говорить складно и не сбиться с дыхания, чтобы не задрожали предательски губы и чтобы из дрожащих рук не выпала тетрадь; от волнения воздуха не хватало...
А когда он отошёл, боялась, мучилась мыслью, что он уже не подойдёт ко мне — к растерянной и глупой — и что я опять потеряла его, на этот раз навсегда. Потом ругала себя: чем быстрее вернусь от иллюзий к действительности, тем скорее обрету душевный покой.
Но он, должно быть, видел меня не так, как видела себя я».
Знакомство
ернее будет сказать, что Бертолетов встретил Надежду на улице не одну, а с Соней. Подружка всё допытывалась, что за непонятный conciliabule[17], что за странный разговор намёками произошёл давеча на лекции между Надей и новым лаборантом. Надежда отвечала ей что-то невпопад, ибо всё ещё пребывала под впечатлением неожиданной, хотя и очень желанной (в этом Надя не признавалась себе до последнего момента) встречи. К тому же она ещё не решила, следует ли вообще рассказывать Сонечке о происшедшем, о том, что, по всей вероятности, останется без продолжения. Соня всё настаивала; заглядывая в лицо, любопытствовала. Соня говорила и говорила...
— Ты видела, как насторожились наши дамочки, когда профессор представил нового лаборанта, который, доложу тебе, показался мне очень даже милым. И он, пожалуй, на моряка похож, который на бриге под парусами хорошо бы смотрелся — в белой бескозырке романтический образ... ах! ты заметила, он так уверенно держался; другой бы спасовал перед аудиторией молодых дам, среди которых есть очень даже не дурнушки; а ты заметила, какой у него профиль — из тех, что можно римским назвать; с его профиля только монеты чеканить; а ещё у него такие яркие глаза, и выразительные; в них смотришь, и всё-всё становится понятно, о чём он думает...
— О чём же он думает? — потупила взор Надя, и удивилась, обнаружив шевельнувшуюся внутри себя ревность: как это Сонечка всё так подробно в нём рассмотрела — и то, что он милый, и что на моряка похож, и что профиль римский.
— О чём? Да он только на тебя и смотрел. О чём же ещё? Наши барышни напрасно трепетали лепестками и колыхались тычинками...
А тут, откуда ни возьмись, — он сам, тот отважный попутчик из вагона, лаборант Дмитрий Бертолетов. Конечно же, не случайная это была встреча; где-то он поджидал их... её... и Надя с Соней за разговором его приближения не заметили.
Он оказался прямо перед ними, широкоплечий и статный, сильный, и они едва не наскочили на него. Девушки подняли на Бертолетова глаза и увидели открытую добрую улыбку. Сонечка, потрясённая столь внезапным чудесным появлением того, о ком только что говорила, осеклась на полуслове, смутилась, засобиралась в библиотеку, куда отродясь не ходила, так как все нужные книги и медицинские журналы стояли у неё в шкафу.
...Надежда и Бертолетов пошли по переулку к Финляндскому вокзалу, но вокзала они не видели, как не видели и не слышали шумных, суетливых толп уезжающих, приехавших, встречающих, как не видели и не слышали извозчиков, выстроившихся у главного входа в длинный ряд и зазывавших седоков к себе в коляски. Надя и Бертолетов неожиданно оказались на набережной, где строился мост[18], потом они шли по каким-то улицам, не думая о том, куда и как идут (и потому был замысловат, необъясним и неописуем их путь по вечернему городу), а думая друг о друге, о встрече и уж почти что об обретении друг друга. Сначала они молчали, боясь нарушить молчание неуместным словом, но, к удивлению, не тяготились молчанием, раздумывали над тем, что бы значительное сказать. Им было хорошо. Изредка поглядывая друг на друга и ловя взгляды, они дарили друг другу улыбки и радовались им. Он иногда придерживал её под локоть, помогая подняться на высокий край тротуара, помогая переступить через лужицу, и ей была его забота так приятна, что идти возле него ей хотелось бесконечно — до конца улицы, до конца улиц, до конца города, до конца дней; тёплая волна чувства благодарности пробегала у неё в груди. А потом они разговорились, и говорили легко и непринуждённо, как если бы много лет знали друг друга и никакого смущения между ними быть не могло.