Обосновавшись в северной столице, подполковник умело, уверенно повёл дела (новым своим сослуживцам с первых шагов задал тон) и быстро нанёс народническому подполью весьма ощутимый урон...
Виталий Аркадьевич был педант из педантов. Он во всём придерживался заведённого раз и навсегда порядка. Прежде всего он стремился навести порядок у себя в мыслях. Этого ему удавалось добиваться практикой активных размышлений — в кабинете на службе, в кабинете дома или в карете по пути от дома к месту службы и на обратном пути. Навести порядок в мыслях, облечь мысли в близкую к идеальной форму, сделать мысли афористичными ему помогала привычка проговаривать то, о чём он думал; уединившись в кабинете, Виталий Аркадьевич часто разговаривал сам с собой, рассматривая предмет размышления с разных сторон, перебирая многочисленные «за» и «против». Отделить пшеницу от плевел, то есть правильные мысли от неправильных (и как следствие: правильные решения от ошибочных), ему помогало время; он не спешил проявить к мысли то или иное отношение (не спешил принять решение, в особенности — ответственное); он обдумывал её несколько дней, в разных настроениях, он как бы обкатывал мысль на разных настроениях и благодаря этому крайне редко ошибался в мыслях и действиях. Наведя порядок в мыслях, подполковник наводил порядок вокруг себя. Постоянными целенаправленными усилиями он добился того, что сослуживцы его работали как единый, прекрасно отлаженный механизм. Как сам подполковник был до болезненного точен во времени и в исполнении, так точны во времени и в исполнении были все те, с кем связывало его общее дело. Добившись практически идеального порядка на службе и стяжав на этом немало седин, Виталий Аркадьевич, само собой разумеется, добился и идеального порядка у себя в доме. В традициях педантизма — строгости, точности вплоть до мелочности, соблюдения порядка и в главном, и в околичностях — он воспитывал и своих детей, воспитывал всех, кроме только Сони, пожалуй, поскольку Соня, более других детей удавшаяся в отца, была педанткой от природы. Жена давно была воспитана в этих традициях и не страдала, у неё, как говорится, всякая букашечка по своей дорожке бежала. А страдали от педантизма отца семейства, от одного из тяжёлых проявлений педантизма — всегдашней придирчивости — в основном молоденькие служанки. Поэтому в доме они долго не задерживались, и на вешалке в комнате для служанок одна плюшка быстро сменяла другую[23].
Многие из тех, против кого он правил свои умения и свой талант, против кого оттачивал свои убеждения, хотели бы видеть в нём, в жандармском офицере, человека грубого, ограниченного, человека нрава необузданного, быть может, даже дикого нрава, они хотели бы видеть в нём подлого, бессердечного сатрапа, чтобы подлым, бессердечным сатрапом его на всех столичных перекрёстках представлять и клеймить, на всех тумбах поверх театральных афишек образ его сатрапский распинать. Но, увы им, подполковник Ахтырцев-Беклемишев был не таков. Он и в молодые годы умел тонко мыслить и много и с немалой пользой для себя французских и немецких философов, а также видных моралистов читал и понимал, а ныне, человек ещё не старый, но давно уже зрелый, он сам был философом и изобретателем собственных весьма изящных сентенций; он прекрасно знал жизнь и свет, на званых вечерах и балах с известными политиками, влиятельными государственными особами за ломберным столиком сиживал, между игрой серьёзные заводил разговоры, а то и, забросив игру (карточных игр он не любил, как не любил всякой бесполезной потери времени, но ради высокого, полезного общества их не гнушался), обсуждал первостепенной важности вопросы из современной российской и европейской политики; он и сам вполне мог бы быть хорошим политиком — дальновидным, гибким, но неуступчивым, политиком патриотического толка, из тех, что на все ухищрения пойдут, но пяди родной земли не оставят, отечественного интереса не предадут, ни за какие блага отечественной тайны не выдадут. А ещё он умел по-настоящему радоваться жизни, умел ценить деталь, тонкость отношений, точно подобранное слово, он, приняв к сведению главное, умел смаковать подробности. Это в молодости человека привлекают простые, грубые удовольствия, сильные ощущения. А чем старше человек становится, тем тоньше его удовольствия. Какая-нибудь мелочь, которую он не замечал в юности, может составить предмет его восхищения к старости. Оттенки за сильными ощущениями не видны. Человек, которому сильные ощущения давно наскучили, избегает их и радуется мелочам; он, наблюдательный, опытный, понимает, что именно из мелочей крепко соткан мир.
Наган
приходом зимних холодов и метелей, с укорочением дня (о, север! едва утро развиднеется, а уж с востока подкрадывается, наползает по руслу Невы вечер) Надя и Бертолетов уже не могли, как прежде, совершать бесконечно долгих прогулок по живописным улицам и набережным. Теперь они, прячась от стужи, больше бывали дома: иногда в келейке у неё, но много чаще — в секретной комнате у него, где им было уютнее и вольнее. Надя обычно сиживала в углу диванчика с какой-нибудь книгой на коленях или с записями лекций, с чашкой чая в руке, а Бертолетов что-нибудь мастерил за своим огромным рабочим столом — для кафедры, в основном. И много, много говорили, спорили.
Как-то Надя, припомнив их первую встречу, завела разговор:
— Всё хочу тебя, Митя, спросить... Тот револьвер, помнишь? Он ещё у тебя?
Бертолетов удивлённо вскинул брови:
— У меня. А зачем тебе?
— Нет, мне он не за чем. Просто любопытно было бы взглянуть. Никогда не видела оружия близко.
Он поднялся из-за стола, подошёл к вешалке, где висел его сюртук, и достал из его бокового кармана револьвер. Откинув барабан, ловко высыпал на ладонь патроны, заглянул в ствол, потом дал револьвер Наде.
Она едва не выронила его:
— Какой тяжёлый! И холодный.
— Держи крепче, двумя руками.
Надежда поворачивала револьвер и так, и эдак, и как все, кто берёт в руки стрелковое оружие впервые, пробовала заглянуть внутрь ствола, как будто бы там можно было что-то увидеть:
— Новенький, — она, поднеся револьвер ближе к лампе, прочитала: — Nagant. Тут ещё что-то... Beige.
— Бельгийский, — важно пояснил Бертолетов. — Ему ещё и года нет. А здесь вот, справа, смотри, шарнирная дверца для заряжания.
— Откуда он у тебя? — вскинула глаза Надя.
Бертолетов чуть не отечески улыбнулся:
— Ты порой задаёшь вопросы, на которые очень трудно ответить, — но потом он продолжил без улыбки: — Один друг подарил. С тех пор я всегда хожу с револьвером. Никогда не знаешь, какой представится случай. Бывает удача сама идёт к тебе...
— Как в тот раз? — вставила Надя.
Но он, кажется, её не услышал:
— ... обидно, если в это время под рукой не будет револьвера, — тут Бертолетов как бы спохватился, и глаза у него загорелись: — Хочешь, научу тебя стрелять?
— Нет, что ты! — испугалась и наотрез отказалась Надя. — Этого не будет никогда... Ни за что!.. Избави Бог от такой напасти...
...Уже на следующий день, а было воскресенье, они с утра поехали на конке от Николаевского вокзала до деревни Мурзинка. Пройдя через деревню под лай собак, они ещё с полверсты шли по накатанному санями просёлку, потом Бертолетов углубился в лес и сразу провалился по пояс в сугроб. Был лёгкий морозец, потрескивали деревья, покаркивали вороны. Кроме деревьев и ворон, всё вокруг было белым-бело. Бертолетов шёл впереди, подминая кусты, пробиваясь через сугробы, протаптывая в них для Надежды узенькую тропку, обивая палкой снег с разлапистых елей. Он весь был в снегу и похож на Деда Мороза. Надя смеялась над ним: кабы ещё бороду да красный нос...
Наконец Бертолетов посчитал, что они достаточно удалились от населённых мест, остановился, огляделся:
— Видишь, Надя, вон тот пень?
Саженях в пяти от них стоял под круглой шапочкой снега большой и, по-видимому, трухлявый пень.
— Вижу пень, — взволнованно кивнула Надя.
Бертолетов расстегнулся, достал из-за пояса револьвер, взвёл курок:
— Вот в этот пень и стреляй. Целься правым глазом.
Надя передала Бертолетову муфточку. Взяла револьвер неуверенной рукой — тяжёлый и холодный, пахнущий смазкой. Посмотрела на пень, подняла револьвер и тут же его опустила:
— Тяжёлый.
— Держи двумя руками. И не бойся, — он стал у неё за спиной и, приобняв, помог ей поднять и направить револьвер. — Представь, что это не пень, а Дантес, и мы будто не в лесу за Мурзинкой, а на Чёрной речке. Целься. Отомсти ему. Это представляется сложным только в первый раз.
Желая вернее отомстить за гибель Поэта, Надя целилась долго и старательно. Сначала она закрыла левый глаз, потом закрыла правый глаз, опять левый. Ствол ходил ходуном. Бертолетов у неё за спиной усмехался.
Наконец Надя закрыла оба глаза:
— Ой, мамочки!.. — она ещё отвернулась и нажала на курок.
Грохнул выстрел. Как будто оживший револьвер едва не вырвался у девушки из рук. Несколько раз, затихая, отозвалось эхо. Перепуганные вороны с громким карканьем сорвались с веток и полетели прочь.
— Н-да, — едко ухмыльнулся Бертолетов. — Отыскать пулю в этом лесу — куда она попала — навряд ли возможно. А Дантес твой уже с секундантами ускакал. Сегодня шампанским упьётся... Попробуй-ка ещё.
Однако Надя вернула ему револьвер:
— Нет, Митя, уволь. Это не моё. Руки дрожат, в ушах звенит и сердце ёкает.
— Хорошо. Тогда теперь я...
Бертолетов выстрелил несколько раз — быстро, зло, метко. Надя видела, что очень не поздоровилось «Дантесу»; одновременно с каждым выстрелом от пня отлетали изрядные куски коры или чёрные щепки. Облачки синего порохового дыма слоились и покачивались в воздухе.
Митя что-то сказал, но Надя не расслышала.
— Что?
Тут она поняла, что стоит, всё ещё крепко зажимая уши руками. Она отняла руки.
— Так-то, говорю. Поэт отмщён, — Митя весело ей подмигнул и спрятал револьвер под ремень; взял её под руку. — Что ж, пойдём, милая. Какое-то представление ты теперь имеешь.