Посетитель выглянул в холл. Это поистине был не холл, а сераль Гаруна аль-Рашида. Между диванами стояли столики, натюрмортно-красиво и щедро заваленные экзотическими фруктами, заставленные восточными сладостями, фигурными бутылками и пузатыми графинами с винами и сверкающим разноцветными искрами хрусталём. Всюду радовали глаз ковры самых затейливых орнаментов и расцветок, высокие вазы с живыми цветами, китайские фарфоровые куклы, шёлковые и бархатные подушки, покрывала, занавеси — тюли и газы, — золотые кружева, тесьмы и бахромы и... красавицы, красавицы на любой вкус с оливковогладкой кожей, с персиково-шелковистыми лицами, с белосахарными персями, при каждом движении нежно и маняще волнообразно вздрагивающими.
Завидя клиента, красавицы улыбались; привлекая внимание, смеялись серебристо. На ланитах их сладко и зовуще обозначались ямочки. Губы их, будто налитые соком, блестели спело, а то и переспело, алели в неярком свете свечей и керосиновых ламп, полнились чудной женской полнотой и зазывно приоткрывались, показывая зубки изумительной белизны и формы. Это было само наслаждение, щедро расплёсканное по диванам и креслам, это был истинный рай, сотканный из улыбок красавиц...
Но посетитель наш не спешил остановиться и расстаться с бренной жизнью в этом раю, он даже не обнаруживал сколько-нибудь приличествующей месту похоти — похоти в качестве уважения к стараниям многоопытных гетер. Он искал всего одну, только ему ведомую улыбку, зорким глазом высматривал её на лицах юных (и не очень) дам, сидящих на диванах и покачивающих ножками, или стоящих у стен и поправляющих чулочки, приподнимающих атласные лифы, или открывающих номера и приглашающе-таинственно оглядывающихся. Искал и не находил.
Он спрашивал у девушек-павлинов:
— Где Тиля? В каком номере Тиля?
Улыбки сползали с лиц девушек-павлинов; улыбки растаявшим воском стекали у них с лиц. Девушки, не склеившие клиента, разочарованно пожимали плечами и, величаво посверкивая диадемами, уныло отворачивались. Не удостаивали ответом.
Тогда он у девушек-страусов спрашивал:
— Тиля где? В каком номере?
Девушки-страусы были разговорчивее, показывали куда-то в глубь коридора, переступали с ножки на ножку:
— Там должна быть. Но не видели её сегодня. У Мамочки спросите.
Всё углубляясь в райские кущи, посетитель курочек-цесарочек вопрошал:
— Тиля в каком номере? Где?..
— Нет Тили сегодня, — кудахтали курочки-цесарочки, похлопывая крылышками. — Спросите у Мамочки, где.
И они указывали на высокую дверь без номера.
Поведя по воздуху носом, к этой двери посетитель и устремился.
Мамочка — была девушка лет тридцати восьми с изрядно постаревшим уже лицом, но с не испортившейся ещё поразительно молодой фигурой. Глядя на Мамочку сзади, не видя очевидных признаков увядания на лице, ей можно было дать лет двадцать. Когда же незнакомый Мамочке человек заглядывал ей в лицо, он бывал неприятно удивлён, даже поражён, пожалуй. Желая и ожидая увидеть одно, а видя совершенно другое, увы, не лучшее, он как бы наталкивался на её лицо и укалывался о признаки старости на этом неожиданном лице. Уже не спасала её лицо улыбка — может, даже, наоборот, ещё усугубляла положение, делала заметнее сеточку морщин у глаз, углубляла складки у рта; не выручали и бесконечные бдения у зеркала в будуаре, не возвращали утраченное никакие средства — ни молоко, ни сметана, ни яичный желток, ни «девье молоко»[24], ни знаменитые пудры Альфонса Рале[25].
Глядя на себя в зеркало и мечтая о возврате невозвратного, о победе над непобедимым, Мамочка не слышала, как открылась дверь, и не видела за тяжёлыми вишнёвыми портьерами, как кто-то вошёл. Но она увидела, как между портьерами этими сначала просунулся длинный ноздреватый нос, потом показался покатый блестящий лоб и, наконец, возникли вопрошающие губы:
— Какой у Тили номер? — тут появилась из портьер и вся голова на тонкой, жилистой шее, голова нашего посетителя. — К Тиле хочу.
Мамочке с трудом удалось скрыть раздражение:
— Многие хотят к Тиле, уважаемый. Но она сегодня не принимает. Она больна, знаете. Она дома. Позвольте, специально для вас я выберу другую девушку... А что, в коридоре и в гостевой вам ни одна не показалась?..
— Нет, это вы позвольте... — подпустил резкую нотку посетитель; он прикрыл глаза и потянул носом, но тут же глаза открыл и заговорил мягче, пожалуй, даже вкрадчиво: — Позвольте её адресок, ласковая.
Мамочка, поняв, что клиент настойчив и другой девушкой от него не отбиться, не отгородиться, прибегла к иной тактике: она выразительно надула губки и отвернулась к зеркалу:
— Не могу дать. Мы не даём, — при этом она демонстративно выставила из-под полы халатика молоденькую ножку в ажурном чулке.
Посетитель услышал отказ, но заметил и профессиональное движение. Губы его искривились в улыбке. Он сунул Мамочке денежку под чулок и заодно не отказал себе в удовольствии огладить ножку. Рука у него была холодна и шершава.
Мамочка покосилась на грубую руку его, на своё гладкое белое бёдрышко, оценила намётанным глазом достоинство денежки и назвала адрес.
— Премного благодарен, — он исчез за портьерой так же беззвучно, как и появился.
Кружевница
акая-то подслеповатая старуха, вся в бородавках, встретилась ему в полутёмном подъезде. На узкой лестнице они едва разошлись: он был мужчина довольно крупный и с самомнением, а она, как видно, страдала от некоей артритической немощи, от костолома, принуждающего десницу её держать как бы на отлёте. Если бы не палка у неё в руке, на которую она при ходьбе опиралась, он мог бы подумать, что рукою этой старуха намеревалась его схватить. Он иначе подумал: наверное, жадная старуха была — рукою, хворобой одержимой, как будто захватить хотела весь мир. С минуту старуха алчно пялилась на него, наконец, что-то разглядела. Пробормотала себе под нос «деньжата пришли» и, кряхтя, исчезла за одной из дверей.
Магдалина открыла на стук не сразу. Гостей не ждала. Она стояла в дверном проёме в ситцевой ночной рубашке, с слегка припухшим после сна лицом, розовая, тёплая и почему-то пахнущая парным молоком. Тёплой же и пахнущей молоком была и её гостеприимно раскинутая, опрятная постелька, к которой посетитель тут же беззастенчиво и поспешил:
— Согрей меня. Я ужас как продрог. Ты заметила — зима на дворе.
— Согрею, — покорно отозвалась она.
Любовь его была без затей: проста, как трапеза проголодавшегося пахаря в поле, — покушал и на полчасика в шалашике на бочок; он женщину не утомлял страстями, не смущал фантазиями и не пугал изысками, и женщина, кормившаяся от альковной работы и повидавшая на коротком веку ночной бабочки постельных затейников предостаточно, была его безыскусности, обыденности, физиологичности только рада.
Подремав, набравшись сил, он положил тяжёлую руку ей на бёдра и властно придвинул к себе:
— Магда, тебе хорошо со мной?
— Я на работе. Называйте меня Тилей.
— Тиля, тебе хорошо со мной?
— Хорошо.
Она равнодушно смотрела в потолок — так равнодушно, будто потолка и не было, будто за потолком не было и крыши, а за крышей не было святых Небес и облаков не было, и Того, Кто от начала времён восседает на них и зрит каждому из людей в сердце, тоже не было.
И гость в эту минуту смотрел на потолок, но не равнодушно; он так на потолок смотрел, словно смотрел на Магду или на некий дорогой благоприобретенный предмет, который приобрести давно желал и вот его имел:
— Мне с тобой очень хорошо. Как ты посмотришь на то... если я предложу тебе уйти из номеров? Ради меня.
Некая искорка затеплилась в глазах у Магды:
— Как я могу смотреть на то, что невозможно?
— Нет, правда, — не унимался гость. — Я предлагаю тебе содержание. Скажи, сколько тебе платит... за работу... хозяин номеров? Как его?..
— Зусман.
— ...Зусман.
Магдалина взглянула на него удивлённо и не без благодарности. И назвала сумму.
Он оживился:
— Я буду платить тебе в два раза... нет, в три раза больше, чем Зусман. Но ты будешь принадлежать только мне. Ты будешь только моя одалиска.
Искорка давно погасла, Магда опять равнодушно смотрела в потолок:
— Меня не отпустят.
— Ну, это уж моя забота, дорогая, — перевалившись через Магду, гость выбрался из постели и принялся одеваться.
— Мне, правда, хорошо с вами, — тепло сказала Магда ему в спину.
Посетителя звали Охлобыстин. Он был филёр, в простонародье — шпик, а если выразиться не без поэтического наплыва (насколько, конечно, поэтическое может быть применительно к его непоэтической профессии), то — «гороховое пальто»[26].
Одевшись, Охлобыстин по-хозяйски и с удовольствием прошёлся по комнатке Магдалины:
— Хорошо у тебя здесь, хоть и тесновато. Мне правится. Мне нравится, когда в доме ничем не пахнет, а у тебя так свежо... Я, знаешь, люблю в женщинах скромность, опрятность и чистоту... Чай поставишь? — он повернулся к ней и с минуту наблюдал, как она, не стыдясь наготы, поднялась из скомканных простыней, как одним ловким движением набросила на себя ночную рубашку и пошлёпала босиком по холодному полу в маленькую кухоньку за ширмой. — Я и сам мужчина чистый, как ты, полагаю, заметила...
Магда слушала его вполуха. Она думала о его предложении и радовалась этому предложению. Она только не очень-то верила, что Охлобыстину удастся её от Мамочки и от хозяина отбить; она не раз видела, какого значительного достоинства кредитные билеты отстёгивают им клиенты за её услуги. Очень сомнительно было, что Мамочка и хозяин откажутся от такого полноводного («полнокредитного») ручейка. Впрочем многое, если не всё, зависело здесь от возможностей господина Охлобыстина; держался и говорил он весьма уверенно — как человек, свои немалые возможности хорошо осознающий.