Седьмая печать — страница 45 из 68

Вечерами, спустившись в «секретную комнату», сидели над каргой Питера. Точнее, над картой сидел Бертолетов; Надя, по обыкновению, с книжкой или тетрадкой в руках проводила время на полюбившемся ей уютном диванчике, забравшись на диванчик с ногами и укрывшись шерстяным пледом.

И в этот вечер Митя Бертолетов разложил карту на столе, быстро нашёл на ней глазами нужное место и провёл пальцем:

— Вот его маршрут. Похоже, что он никогда не меняется. Летом маршрут был тот же, — взяв карандашик и линейку, Бертолетов стал вычерчивать на карте какие-то линии, потом оставил это дело. — Надо отдать ему должное, Надя: он мужественный человек. Он не изменил пути следования. Заметь, каждый день он дважды проезжает через то место, где прошлым летом едва не расстался с жизнью.

— Он не смотрит в окно, — припомнила Надя. — Верно, всё-таки не хочет видеть этого места.

— Впрочем ехать другой дорогой — значит, делать изрядный крюк. А при его занятости это недопустимая роскошь; время он ценит, — Митя опять обратил взгляд к карте. — Где-нибудь в Вене или в Берлине да хотя бы в той же Москве — свернул налево, свернул направо, квартал туда, квартал сюда — невелика разница. А тут Питер, город речек, рек и каналов, город мостов. Выбор бывает весьма небольшой.

Стояла хорошая погода, немного морозная и безветренная; в ясные дни было видно далеко. И Бертолетов не упускал случая: всё проверял на местности иные свои расчёты. В один из таких погожих дней он опять увлёк Надю к тому каменному мосту, опять достал из кармашка хронометр, что-то рисовал на клочке бумаги:

— Вот, смотри... С моста карета поворачивает налево и едет немного медленнее. Как раз есть время подготовить бомбу. Это замечательно! Я готовлю её, читаю «Отче наш», бросаю... — он оглядел мостовую, покрытую грязным слоем снега, накатанного полозьями до состояния льда. — Стоять я должен вот здесь — за столбом. Должен подгадать: когда со мной поравняется карета, между нами должен быть столб. Во-первых, столб несколько заслоняет охране обзор; они будут видеть более столб, чем меня. Во-вторых... что много важнее... при взрыве осколки полетят, а столб закроет меня от них; если и ранит, то несильно — в плечо, в руку... ибо голова и корпус будут заслонены...

Тут вдруг без всякого перехода Бертолетов сказал:

— И самодержца надо взорвать. Он русскому народу — первый враг.

Надя оглянулась испуганно — не слышал ли кто?

— Да как же враг, если он народ этот освободил?

— Не спорю, освободил. Только на словах. Освободить-то освободил, а землю бедноте не дал. Ограбил он крестьян при «освобождении». Выкупные платежи были назначены непосильные. Налоги — не налоги, а удавки. Что делать народу с этой свободой, если ему не от чего прокормиться? Только и остаётся, что свободным подыхать. Помещики им землю не отдают. Ты это лучше меня знаешь. Наверное, слышала разговоры в Дворянском собрании...

Надя подумала, что слова о Дворянском собрании были произнесены Митей не просто так; должно быть, уколоть её хотел, и, быть может, потому хотел уколоть побольнее, что в самодержце она врага не видела, потому что относительно «свободы» русского народа сомневалась... проведя несколько месяцев с Бертолетовым, всё ещё сомневалась. Но уколоть у Мити Бертолетова не получилось, поскольку Надя верно поняла ход его мыслей и истолковала для себя слова его в смысле необидном.

Он между тем продолжал, говорил горячо и довольно громко, не очень-то беспокоясь о том, что его мог сейчас слышать кто-нибудь случайный:

— Помещики крестьянам землю не отдают — ту самую землю, какую сами никогда не обрабатывали, ту землю, которой крестьянин знает на ощупь каждый клочок и каждый комочек которой своим солёным потом полил и на какую уже по одному этому имеет больше прав, чем помещик, барин. Помещики продают землю богатеям, спекулянтам, тем же банкирам, — Бертолетов взглянул на Надежду испытующе и как бы с укором. — Или я не прав? Вы, Станские, свою землю продали?

Надя не могла не признать:

— Да. Это верно. Мы землю тоже продали.

Бертолетов был убеждён в своей правоте:

— Многие хитрые перекупщики — мошенники без чести, без совести — нагрели себе руки на этой реформе. Так всегда бывает на сломах времён, на смене эпох: много болтовни, много несправедливости, много горя, недодуманные реформы и наживающиеся на них торжествующие жулики всех мастей... Однако это не будет продолжаться вечно.

Он был, пожалуй, как пророк сейчас. Как непризнанный, как гонимый пророк — страдающий, презираемый, но правый. Бертолетов смотрел ясным задумчивым взором в перспективу канала, в темнеющую под далёким мостом синь и будто видел то, чего сейчас не видел никто, и это увиденное преобразило его, подействовало на него вдохновляюще, улыбка озарила лицо...

Надежда в эту минуту увидела знакомую карету, проезжающую по мосту:

— Едет!..

Карета, съехав на набережную, повернула влево и уже через несколько мгновений приблизилась к ним. Один из солдат, привстав с козлов, нахлёстывал лошадей, и те бежали всё быстрее.

Бертолетов повернулся к карете спиной и достал хронометр. Отщёлкивая крышку, оступился, пошатнулся и в неловкости этой шагнул на проезжую часть.

Солдат с кнутом увидел его, солдат зло заулыбался, предвкушая развлечение. Топорщились закрученные геройски усы. Лошади, воротя ошалелые глаза на кнут, грызя удила и роняя слюну, готовы были перейти с рыси на галоп; они гулко ударяли в накатанный снег копытами. Громыхали полозья. По обе стороны кареты разлетался облачками голубоватый иней.

Вскинув кнут, солдат навис над Бертолетовым:

— Ну, слепош-ш-шарый! Жить надоело?.. Посторонись!..

Кнутовище взмыло ещё выше к небесам, оглушительно щёлкнул кнут — ударил Бертолетова, пересёк ему наискось спину. Надя вскрикнула и невольно отпрянула от кнута; но получилось — от Бертолетова. Возможно, удар кнута был не очень сильный — для острастки только, для видимости; возможно, через пальто Бертолетову даже не было больно... Но унизителен этот удар был до жути. От сознания унижения, от вспыхнувшего гнева у Бертолетова потемнело в глазах.

Лошади вихрем пронеслись. Удаляясь, быстро уменьшалась и серо-голубая спина солдата. Перед застывшими взорами Мити и Нади поплыло широкое окно кареты. Ахтырцев-Беклемишев без всякого внимания смотрел на ряд зданий на другой стороне канала; подполковник даже не заметил, что его солдат хлестнул кого-то.

Надя ничего не сказала Мите, но ей было стыдно, что она отпрянула от него — будто предала. На душе у неё было бы спокойнее, если бы этот удар она с любимым разделила.

Глаза у Бертолетова горели:

— В нормальном обществе, в обществе будущего, в обществе всеобщего равенства и уважения разве может такое быть?.. — он задал вопрос, не требующий ответа. — Всё, Надя. Седьмая печать сорвана... сорвана... сорвана... — в горячке, в гневе, в некоем исступлении Митя Бертолетов повторял это и повторял; луч закатного солнца отражался тревожным багрянцем у него в глазах.

В это время какой-то человек прошёл мимо — поджарый, с высоко поднятым воротником, скрывающим лицо. Повёл длинным носом в сторону Бертолетова и быстро отвернулся — глаз его не видели.

Гора


ровернув дважды ключ в замке, Магдалина открыла дверь.

То, что в других квартирах называлось прихожей, здесь не было собственно прихожей. Это была всего лишь достаточно просторная площадка возле входной двери, не ограниченная стенами, — площадка с вешалкой, стойкой для зонтиков, табуретом и пр. Площадка-прихожая заканчивалась тремя ступеньками, по которым следовало спускаться в квартиру. Но и собственно квартирой то помещение, в котором очутилась Магда, назвать было нельзя. Более подходило именно это название — помещение. Подходило оно по двум причинам: во-первых, потому, что не подходило никакое другое, ибо этот объём, низкие своды которого укреплялись мощными арочными перекрытиями, невозможно было назвать ни «квартирой», разделённой на комнаты, ни тёмным «подвалом», устроенным глубоко в земле, ни тем более «залом», просторным и высоким; во-вторых, потому, что в помещении этом именно помещалось нечто... А то, что в нём помещалось, Магдалина увидела сразу, едва закрыла за собой дверь и спустилась по ступенькам.

В самом центре этого помещения, освещённая солнечными лучами, падающими с улицы через полуподвальные, узкие окошки, помещалась... гора. Два невообразимо огромных, дивных даже, шарообразных основания горы занимали целый диван — от валика к валику, упираясь в эти валики, наплывая на них массивными уступами сверху и грозя весь диван на стороны развалить. Груди этой женщины, для коих ни одним портным ещё не был сшит лиф, ибо ни один портной даже в кошмарном сне таких грудей не видел, — неправдоподобно длинные и плоские, — покрывали спереди необъятный живот; груди её — мякитишки — опавшим, перестоявшим тестом на живот наползали; под грудями этими её худосочный супруг, наверное, мог бы найти себе укрытие в минуту опасности, он мог бы надёжно спрятаться под этими грудями от многих жизненных невзгод и мог бы жить под ними счастливым отшельником, в тепле и покое, отгородившись от суетного мира...

Гора, увенчанная низким покатым лобиком, смотрела прямо на Магдалину, гора улыбалась, весёлые глазки её блестели над румяными полянами щёк. Задорно топорщились вверх кустики-усики. Гора эта была как языческое божество, требующее поклонения.

И Магдалина, совершенно потрясённая видом этой горы, впечатлённая этим неожиданным, величественным, масштабным зрелищем, слегка поклонилась ей.

Гора улыбнулась шире, усики взметнулись выше. Задыхаясь и сипя, гора удивлённо молвила:

— Ты кто такая, чудо? — и вдруг подмигнула; несмотря на тяжёлую одышку, настроение у горы было явно хорошее. — Погоди, не говори. Дай-ка я догадаюсь. Ты Магдалина, конечно.

— Магдалина, верно, — ещё не оправившись от потрясения, девушка готова была сделать перед божеством книксен. — Ваш супруг велел, чтобы я заглянула к вам, представилась. Вот и ключ мне дал.