Читал он не громко, чтобы Кать-Катю не разбудить, но и не шёпотом; он монотонно себе бубнил:
«Считаю необходимым доложить: несколько раз наблюдал студента Дмитрия Бертолетова (он же — лаборант на анатомической кафедре) и курсистку Станскую, прогуливавшимися под видом влюблённой пары всё по одному и тому же месту — по тому как раз месту, где прошлым летом имело место... — Охлобыстин недовольно скривился и, вычеркнув «имело место», надписал сверху «произошло», — ... произошло покушение на господина подполковника В. А. Ахтырцева-Беклемишева. И не просто прогуливались они, а с оглядкой гуляли. Когда же с моста на набережную сворачивала карета означенного подполковника и приближалась к Бертолетову и Станской, те заметно оживлялись, и Бертолетов всегда замечал по хронометру час. Не нахожу иного объяснения сему подозрительному факту, кроме как следующее: народник Бертолетов замышляет бросить здесь бомбу. Стоит ли объяснять — в кого?.. Полагаю, не лишним будет высказать подозрение, день ото дня крепнущее во мне: именно Дмитрий Бертолетов бросал здесь бомбу давешним летом. Вопросик этот — насчёт прошлогоднего покушения на подполковника Ахтырцева-Беклемишева В. А. — хотелось бы Бертолетову задать. Принимая во внимание результаты многодневного наблюдения, держа в памяти систематически обновляемые в отделении наставления и полагаясь на собственный немалый опыт, настоятельно рекомендую господину подполковнику изменить путь ежедневного следования на другой, ему удобный, и, дабы не искушать лукавого, менять путь следования регулярно».
— Что скажешь, друг Генрих? — довольный собой, Охлобыстин черепу Генриху подмигнул. — Каков слог?
В потоке сквознячка опять всколыхнулось пламя свечи, и тени задрожали в пустых, глубоких глазницах Генриха. Как будто ожили глазницы... А тут и сам Генрих появился. Охлобыстин так и выпрямился на стуле и сидел, прижавшись к спинке, будто кол проглотил; глазам своим не верил — вышел Генрих из дальнего тёмного угла. Молча и печально. Длинные чёрные волосы Генриха красивыми локонами спадали на плечи. На нём были старинная чёрная шляпа с серебряной пряжкой на околыше, чёрный кожаный камзол, какие-то допотопные панталоны и чёрный же бархатный плащ. Генрих, казалось, хотел сказать что-то, рот приоткрывал, слегка шевелил мертвенно-бледными губами, но не раздавалось ни звука. Отчаявшись сказать, ливонец Генрих распахнул свой плащ, и Охлобыстин увидел под этим плащом бездну — потрясённый, он взъерошил себе волосы и глядел вниз во все глаза. Охлобыстин будто оказался на краю бездны, он смотрел в неё, страшась сорваться и не имея однако сил не смотреть в неё, у него кружилась голова. Но Генрих всё кивал ему на бездну, кивал, желая, видно, о чём-то важном сказать, глазами выразительно указывал в неё... Немного успокоившись, Охлобыстин всмотрелся во тьму — какое-то светлое пятнышко в ней заприметил. Ещё всмотрелся и разглядел две маленькие фигурки. Напрягши зрение сильнее, будто спустившись с небес, он, к удивлению своему, узнал в одной фигурке себя, а в другой Генриха. Там, далеко-далеко внизу Генрих, распахнув плащ, показывал ему, Охлобыстину, бездну... Что же было в той бездне? Следовало ещё присмотреться. Он напряг зрение сколько мог — до дрожи в теле, до боли в глазах. А там во мраке, оказалось, кто-то плясал на собственной могиле. Трудно было понять — не то Генрих плясал, не то он сам. Охлобыстин вскрикнул, отшатнулся от бездны и...
...проснулся. Он увидел, что лежит лицом на смятом черновике, а от слёз, скатившихся с лица, расплываются чернильными разводами буквы.
— Всё неплохо, — послышался голос Кать-Кати. — Но я бы «вопросик» убрала и поставила «вопрос».
Аудиенция
одполковник, сидя у себя за столом в домашнем кабинете, разбирал какие-то бумаги; что-то внимательно прочитывал, а что-то откладывал в сторону, едва пробежав глазами. Тёмно-синий шлафрок с серебристыми отворотами красиво оттенял глубокую синеву его благородных глаз.
После короткого стука в дверь заглянула в кабинет Маша. На ней были белоснежный передничек, обшитый по краям шёлковой в сборочку тесьмой, и кружевной, накрахмаленный кокошник:
— К вам пожаловал какой-то господин, Виталий Аркадьевич.
— Что за господин? — подполковник поднял глаза от бумаг.
— Не знаю. Я лица не видела. Скромный такой господин. Говорит, выему назначали.
— Ах да! — вспомнил подполковник и, взглянув на бумаги, работу с которыми приходилось откладывать, досадливо поморщился. — Угости его, Маша, чаем. А потом проводи сюда. Я переоденусь пока.
Минут десять спустя в кабинет вошёл Охлобыстин.
На подполковнике уже был мундир. Ни пылинки на нём, ни морщиночки. Искорками и лучиками сиял орден в петлице. Подполковник был спокоен и строг — точно так же, как спокоен и строг был государь на портрете. Подполковник внимательно и долго рассматривал Охлобыстина, которого видел впервые. Точно так же рассматривал вошедшего филёра с портрета государь.
Охлобыстин под этими пристальными, изучающими взглядами чувствовал себя будто уж на сковородке. Он не знал, куда девать глаза, он не знал, куда девать руки, он не знал, куда вообще самому деваться. Специфика его рода занятий всегда обязывала его держаться в тени, держаться за углом или в неброском отдалении. Он привык к этому, он сжился с этим, он стал олицетворением, даже сутью помянутой специфики. И сейчас, в ярко освещённом кабинете и в прямой непосредственной близости от высокого начальства с весьма проницательным взглядом, всё восставало в нём от почти непосильного испытания.
Подполковник указал рукой на стул:
— Присаживайтесь, милейший.
Охлобыстин сел на краешек стула. На спинку не откидывался, он сидел верноподданнически — устремлённый корпусом вперёд, как бы готовый жадно ловить каждое слово. Он нервничал, ибо не знал цели аудиенции; но то, что его для начала напоили чаем, рассматривал как весьма хороший знак. Охлобыстин прятал глаза и от хозяина кабинета, и от государя, смотрел всё больше в пол, или в сторону, или под стол, где... к удивлению своему, видел на ногах у подполковника домашние туфли, обшитые мехом, а не сияющие сапоги.
Ахтырцев-Беклемишев поймал-таки цепким взглядом его глаза, при этом ноги его в домашних туфлях тут же исчезли из поля зрения Охлобыстина, спрятались где-то под стулом.
— Вы, быть может, удивлены тому, что я вас пригласил, — начал несколько прохладным, начальственным тоном подполковник. — Но, признаюсь, я давно хотел познакомиться с вами, взглянуть на вас.
Охлобыстин склонился чуть ниже, устремился чуть более вперёд:
— Я польщён весьма-с, ваше превосходительство. Весьма-с.
— Вы, должно быть, задаётесь вопросом, за каким таким поводом я вас пригласил. Скажу я вам: ни за каким. Просто побеседовать немного заинтересован. Совсем немного, дабы не отрывать вас от важных дел.
— Что вы, что вы! Дела подождут-с. Я, признаюсь вам, немалое волнение испытывал, когда шёл сюда, и все, вы правы, задавался вопросом — за каким же поводом приглашён к столь высокому начальству, за каким же таким интересом...
— Не стоило волноваться, мой друг. Не такое уж и высокое я начальство...
— Не скажите, не скажите, господин подполковник. Для генерал-губернатора, быть может, и так... невысокое. А для скромного филёра — ой, ой!.. — Охлобыстин покачал головой более чем почтительно, однако менее чем благоговейно; тонко чувствовал грань. — Но если, как выговорите, без всякого повода меня пригласили, просто из интереса, то это ещё приятнее-с и обнадёживает... да-с.
Подполковник подумал: для обычного филёра, каких у него в штате что клопов в уездной гостинице, это была бы слишком глубокая мысль. Очередное свидетельство того, что он пригласил к себе действительно неординарного, умного человека, укрепило его в намерении поучаствовать сейчас самым благожелательным образом в его судьбе и, быть может, даже покровительствовать ему в будущем.
Ахтырцев-Беклемишев в приятном удивлении новел бровью, гон его преобразовался в доверительный:
— На общем фоне наших работников, занятых в политическом сыске, вы, господин Охлобыстин, очень заметны. Вы, не побоюсь этого слова, — своего рода перл. В высоком смысле, как вы понимаете, — он улыбнулся. — Читаешь «отчёты» иных «мастеров» сыскного дела и задыхаешься. Будто в тесную каморку попадаешь, где воздуха не хватает. Ни наблюдательности нет, ни грамотности, ни полёта мысли. О каком, согласитесь, полёте мысли можно говорить, если нет в помине самой мысли?..
Охлобыстин кивал, не перебивал; тепло улыбался, но непонятного цвета глаза его были холодны. Впрочем глаза смотрели в пол, и подполковник их не видел.
— Вы хороший работник. Я давно обратил внимание на ваши «отчёты»: и мыслям в них тесно, и наблюдательность налицо, и рекомендации разумные, обоснованные, и нет приписок, какими многие грешат. И даже слог хорош. Некоторые ваши опусы читаешь как опусы литературные.
— Вы чересчур ко мне добры-с, ваше превосходительство, — скромничал Охлобыстин. — Даже теряюсь: чем таким выделился, что вы столь ко мне добры-с.
— С некоторых пор я слежу за вашей карьерой. Вы — толковый, умеющий мыслить человек. Таких, как вы, надо поощрять. Несколько весьма важных решений я принял, полагаясь исключительно на ваши «отчёты». И в итоге не ошибся... — подполковник посмотрел на Охлобыстина как-то значительно, утверждающе. — Вы не долго будете в филёрах. Как только образуется подходящая вакансия, я, обещаю: вспомню о вас... Но в моих возможностях помочь чем-то уже сейчас. Как у вас с жильём? Семья?
— Не беда, не беда. Всё терпимо. Можно даже сказать, достойно.
Это Охлобыстин имел в виду жильё и лукавил, разумеется. Да, от лучшего жилья, от служебной квартиры в четыре-пять комнат, и с кабинетом чтоб, вот с таким же, как этот, и со столом дубовым, и со стулом-троном, и со строгим государем на стене, он не отказался бы. Но он не представлял, как переезжал бы с Кать-Катей в новую квартиру, выдели ему её сейчас это высокое и вс