Седьмая печать — страница 66 из 68

«Нет, я сделаю это не ради Мити, и не ради себя, и не ради идеалов, о которых мне много говорили, но в которые я не поверила и, наверное, поэтому так их и не приняла...»

Хотя и жалко было Митю, хотя и жалко — до слёз — было себя.

«Я сделаю это для того, чтобы следующему поколению, тому поколению, что уже живёт во мне, было лучше, было светлее».

«Ах, хоть бы одним глазком взглянуть на него — какой он будет».

Она пыталась представить себе своего ребёнка, но, как ни старалась, не могла. Однако пусть она и не видела его в своих грёзах, уже любила его много сильнее, чем Бертолетова. Хотя ей всегда казалось, что Бертолетова она любила бесконечно — так, что сильнее любить невозможно.

С этими разрозненными мыслями, с грёзами, с этими решимостью и спокойствием она и заснула. Лампа погасла сама, когда в ней прогорел керосин.

...Молодой человек, очень похожий на Бертолетова, встречал её на ступенях широкой беломраморной лестницы. Надежда восхищённо огляделась: отшлифованные до блеска мраморные перила, красные дорожки, лепка с позолотой на стенах, высокие окна в два этажа, огромные античные вазы и всюду свет, свет, свет — мягкий жёлтый свет, льющийся со стен от свечей и ламп, и навстречу ему — дневной ясный свет, щедрыми потоками бьющий из окон...

В этом роскошном дворце она никогда не была. Нет, никогда она не была у государя в Зимнем.

Она любила этого молодого человека много сильнее, чем Бертолетова, хотя никогда не сомневалась, что сильнее, чем она любила Бертолетова, любить невозможно. Она никак не могла решить: этот юноша, этот государь, встречающий её, — один из братьев Мити? или... сын её? Наверное, всё-таки сын — склонялась к мысли — ведь братьев Мити она не знала. А сына своего знала?.. Она напряжённо думала, думала — где же, когда же знала своего сына?.. Да знала ведь! Не могла не знать! Это же сын её! Но вспомнить всё не могла...

Он счастлив был, этот юноша, сын её государь, прекрасный небожитель. Надя не сомневалась: под рукою его, уверенно держащей скипетр, процветало его государство. Взор его был для его народа — свет просвещающий и согревающий, середина Вселенной. Лик его для народа был — икона, средоточие надежд. Имя его для народа — святая молитва была. Слово его — путь прямой. Молчание — крепость, оберегающая от невзгод. А голос его — раздольная душа-песня... Под могучей созидающей дланью его строились бесчисленные города и деревни; из-под мудрых пальцев его, будто наделённых силой волшебства, разбегались во все стороны новые железные дороги, взрастали над реками мосты; государь трубочку курил — дымили по всей стране трубы фабрик и заводов, плыли пароходы, бежали паровозы; государь задумывался — развивались науки и искусства, славя Отечество на весь мир; государь смеялся — и шумели повсюду изобильные ярмарки, и гулял православный народ; государь строго брови сводил — и выстраивались на площадях для парадов полки, и гарцевали на белых конях военачальники, и гремели военные оркестры...

На нём были красивый белый мундир, сияющий золотыми аксельбантами и эполетами, и высокие, до ослепительного блеска начищенные сапоги. Так тепло, так нежно государь улыбался ей. Улыбка сына обволакивала её, даря ей райское блаженство, внося в мысли великое успокоение. Надежда теперь понимала: эта улыбка его была смыслом её жизни и её прекрасной мечтой; вот ради этой улыбки она и жила, и всё, что ни делала, она делала ради неё, и теперь она может быть спокойна, ибо цель достигнута, жизнь состоялась. Всё, что будет после, это уже будет сверх...

Он склонился поцеловать ей руку. И она благословила его — поцеловала в высокий ясный лоб. Он же поцеловал её в щёку. У него были такие тёплые губы... очень тёплые и... бесплотные... как ласковый солнечный луч...

Надежда открыла глаза. Щёку ей трогало тёплым лучом солнце.

Солнце


ешимости утром не стало меньше. И что удивляло Надежду — не было страха, которого следовало ожидать, и даже волнения не было — не замирало сердце, не дрожали руки, не путались мысли... Волнение пришло много позже... А с утра лишь некое возбуждение владело Надеждой, и в возбуждении этом она не чувствовала ног, а чувствовала необъяснимую лёгкость и будто слегка парила над землёй. Такого странного ощущения она не испытывала никогда.

Надежда готовилась тщательно — не столько к самой акции готовилась, сколько к... выходу. Иными словами, подготовка её касалась, главным образом, наряда, какой Надя хотела надеть. Это было так по-женски... Постояв в минутной задумчивости у раскрытого платяного шкафа, она выбрала тёмную юбку, тёмную же кофточку с пояском, тёмно-коричневую в клеточку накидку; всё тёмное — чтобы не бросаться в глаза. Надев шляпку-пирожок с чёрной блондовой вуалькой, вышла из дома. Кликнула извозчика.

Через час примерно она отпирала своим ключом дверь квартиры Бертолетова...

В квартире был после обыска полнейший кавардак. Вся мебель отодвинута или перевёрнута, портьеры и занавески с окон сорваны, шкафы раскрыты, ящики выдвинуты, кое-где оборваны обои и даже оторваны плинтусы; валялись повсюду смятые, затоптанные одежда и бельё, какие-то иные вещи. Разорённый дом...

Переступая через разбросанные книги и бумаги, обходя опрокинутые стулья и кресла, Надя вошла в кухню. Почему-то здесь остро пахло уксусом.

Пришлось потрудиться, чтобы откинуть тяжёлую крышку люка. Но вот крышка хлопнула, звякнуло кольцо. Надежда легко сбежала по лесенке в погреб. Нажала плечом на дощатую торцовую стену с полками, и, как говаривал Бертолетов, сделалась перемена декораций... Хорошо был замаскирован потайной ход; не стоило удивляться, что опытные сыскных дел мастера его в тот проклятый день не обнаружили.

С горящей лампой Надя спустилась в секретную комнату. Подумалось: как давно она здесь не была. Последние двое-трое суток воспринимались ею как целая вечность. Так много дурного произошло, так много плохих открытий, разочарований, горьких переживаний.

Всё в этой комнате оставалось по-прежнему, словно только минуту назад они с Митей отсюда вышли, а она вот вернулась зачем-то... И Митя сейчас в кухне её нетерпеливо ждёт, поторапливает... Но, увы, Митя сейчас был далеко. Надя не знала — где именно. Однако понимала: после ареста близко не бывают; пусть и в соседнем квартале, да пусть и в соседнем доме даже, а всё одно — далеко. Митя уже был далеко, когда сидел перед ней на скамеечке со связанными руками, когда глядел на неё и в последний раз слышал её голос. Теперь где-то в тюрьме томился Митя. Не у кого было спросить — в какой. Да и не имело значения сейчас.

Сейчас имело значение вот это... Надя осветила лампой середину комнаты.

Бомба стояла на столе.

В этой комнате было много и других предметов — нужных, практичных, достойных уважения, достойных даже быть символами знания, созидания, мастерства: были здесь умные книги, были и точные инструменты, и лабораторная посуда, были ватманские листы с чертежами и чертёжные принадлежности. Но они не были здесь главными предметами. Главным предметом в этой комнате была бомба, стоящая на столе, ибо всё ей служило. Даже Надежда, как ей оттого ни было грустно, служила сейчас бомбе — её идее служила, идее разрушения.

Бомба стояла на столе — гордо и величаво — и здесь царила. Как и всякая царица, бомба требовала особого отношения к себе, особого обращения — этикета она требовала, протокола, поклонения, восхваления, душевного трепета и нервной дрожи.

Замаскированная под стопку книг бомба. Что там? Апулей, Сенека, Вольтер, гистология, начала костоправной науки, врачебное веществословие... Надя просмотрела где-то потёртые, а где-то золотые корешки...

Бомба дожидалась Надежду, старую знакомую. Даже, показалось, звала её бомба, взывала, притягивала, завораживала: должна, должна, должна... только ты! больше некому! ты одна знаешь! ты одна готова! на клавишу нажать, молитву прочитать, бросить... А дальше уж не твоя забота. Дальше — чужая печаль.

От этих назойливых, липких мыслей Надя начинала волноваться. Это мешало ей.

Мысли прогнав, она подхватила бомбу и побежала по высоким ступенькам вверх.

...Надежда всё делала, как делал в те дни Бертолетов. Выверив время по хронометру, она вышла из проулка на набережную канала и двинулась неспешным шагом в сторону моста. Тяжёлая бомба обрывала руку, но со стороны это и должно было выглядеть так, правдоподобно: книги тяжелы. Шла, поглядывала на угол здания, из-за которого вот-вот могла выехать карета подполковника. От утреннего спокойствия не осталось и следа. Сердце у Нади стучало прямо в голове, от волнения едва не подкашивались ноги, и каждый шаг давался с трудом. Казалось, что все прохожие (которых в этот час здесь всегда, слава богу, было не много) на неё в упор глядели, и оглядывались, и провожали взглядами, и что из всех окон зеваки смотрели на неё, и показывали на неё пальцами, и что-то друг другу говорили. Надя оглядывалась и несколько успокаивалась: никто на неё не глядел, никто не провожал её взглядом, и в окнах никто не маячил, слепы были окна; стояла тишина.

Она не знала, поедет сегодня здесь карета «А.-Б.» или не поедет. В глубине души надеялась, что карета не поедет, но, полагая, что всё уже решила для себя, она не желала себе в своей малодушной надежде признаваться. Карета должна была появиться с секунды на секунду. Надя не хотела доставать хронометр и опять, привлекая внимание, сверяться по нему, но она знала, что расчётное время уже пришло или вот-вот... приходит... что подобрались уже стрелки к той незримой грани, какая неотвратимо и непоправимо, навсегда отделяет всё то, что было «до», от того, что случится «после».

Уже близко был фонарный столб, за которым Надежда должна будет спрятаться в момент покушения. Но кареты всё не было. А может, время ещё не вышло? Может, в волнении Надежда время торопила и сама слишком быстро шла?.. Она уже готова была всё-таки взглянуть на циферблат, как... услышала где-то вдалеке — ещё не могла понять, в какой стороне, — цокот копыт и погромыхивание колёс по мостовой.