мокрым делом. На другой день, когда Хлебников проспался, они сказали, что именно он и столкнул Александра Сергеевича за борт.
А толкал сам Маяковский. Пока Бурлюк Пушкину зубы заговаривал, Крученых сзади подкрался и свернулся калачиком под ногами. Маяковский подошел с улыбочкой, представился и, не давая опомниться, руками в грудь… На пароходе музыка играла. Публика даже всплеска не услышала. А веселой троице понравилось, как падает классик, во вкус вошли, заодно и Достоевского с Толстым сбросили. Но с мыслителями им не повезло. Пароход уже на мели сидел. Так что и Федору Михайловичу, и Льву Николаевичу море по колено оказалось. Старички отделались насморком.
Властители дум чихают, критики в надежде на нечаянные откровения возле них роятся. Наталья Николаевна с юным мичманом вальс-бостон танцует, а поэт, оскорбленный, один в открытом море со стихией борется.
Его спасли рыбаки и приютили у себя. Рассказал он простому народу, как племя молодое с ним обошлось, и заплакал народ, и повелел отомстить за поруганную честь.
Из троих Пушкин запомнил одного, самого длинного, в желтой кофте, к тому же хулиган и фамилию назвал – он был главарем, ему и наказание нести. А как может наказать поэт своего обидчика? Только муками совести.
Отрастил Пушкин бороду, оделся в лохмотья и в таком вот босяцком обличии встретил Маяковского на проспекте. Тот как раз с Лилей прогуливался. Подходит к ним и канючит: «Дай копеечку бедному утопленнику».
А Маяковский ему: «Бог подаст», – Лиличку под руку и дальше вышагивает.
Пушкин квартал обегает и снова перед ними. «Дай копеечку бедному утопленнику».
Маяковский снова к Богу отсылает. Это он перед публикой остротами сорил, как пьяный купец червонцами в кабаке. Так ведь не от щедрости купцы деньгами разбрасывались, а чтобы пыль пустить. И Маяковский следом за ними, с той лишь разницей, что пьяным никогда не был – все трезво, все с расчетом. Сорил шутками только там, где был уверен, что обязательно подберут и сохранят. А ради уличного оборванца какой резон напрягаться. Он даже и не понял, что перед ним один и тот же нищий.
И на третьем перекрестке все повторилось, как под копирку.
Целую неделю Пушкин возникал перед ним в самых неожиданных местах, а у Маяковского даже румянец не проступил, не говоря уже об угрызениях совести. Непрошибаемый товарищ. Знай себе марширует: левой, левой, левой. Тогда Пушкин сбрил бороду, надел свой цилиндр, чтобы уж ни с кем не перепутали, проник ночью в дом Бриков и улегся в постель между Лиличкой и Маяковским. Надеялся на шок, да просчитался. Маяковский глаз открыл, посмотрел на него и говорит: «Что это вы, товарищ, в цилиндре лежите, помнете красивую вещицу, а новую в Совдепии не купите», – зевнул, повернулся на другой бок и заснул, как ребенок.
Он заснул, а Лиличка проснулась. Увидела Пушкина, сгребла в охапку – и в другую комнату. Три дня не отпускала от себя. Пушкин, разумеется, рыцарь, даму невниманием не обидит, но не за тем он в этот дом явился. Собрался уходить, а Лиличка Брика зовет, хочет его Пушкину представить, заботится о муженьке – когда еще выпадет ему возможность принять основоположника в собственной квартире. Брик в туалете перед зеркалом замешкался. Лиличка за ним побежала, оставила Пушкина без присмотра, не ожидала, что поэт такой закомплексованный и постесняется с мужем знакомиться. Пока она бегала, Пушкин через окно и на бульвар.
А по бульвару как раз Белинский прогуливался. «Здравствуйте, Александр Сергеевич, – говорит, – что это, батенька, глаза у вас так расширены и бледность нездоровая на лице?»
Пушкин сначала отшучивался, но Белинский, пользуясь его возбужденным состоянием, выведал о приключеньице и, поскольку считал себя умным человеком, сразу же посоветовал позвонить Маяковскому и сказать, что возлюбленная наставила ему рога.
Но разве мог настоящий поэт опуститься до подобного звонка. Он даже от мести решил отказаться после такого предложения. Ну и Белинскому, разумеется, выговорил. Критик перечить испугался, но как только поэт скрылся за углом, он сразу же к телефону-автомату и давай злорадствовать: как, мол, товарищ Маяковский, не чувствуете ли появления изящных рожек на вашей голове?
Маяковский потрогал темя и подтвердил, пусть и с удивлением, но без особой горечи. Тогда Белинский доложил, что автором этих украшений является Пушкин. А Маяковскому опять не больно.
«Не беда, – говорит, – сейчас бритву возьму и сбрею вместе с волосами, я давно хотел под Котовского подстричься».
Положил трубку, мыло развел и, ни разу не порезавшись, смахнул с черепа всю растительность. Были рожки, и не стало их.
И не писать бы Пушкину «очей очарованье», и не радоваться бы звону бокалов с пуншем, будь он позлопамятней, желчью бы изошел от мести неутоленной, потому как ни шпагой, ни смычком стены железобетонной не прошибить. Но гений – всегда гений. Пушкин взял и простил. Высморкался в кружевной платочек, бросил его в урну, а сам на лихача и к цыганам.
Приезжает в табор, а там Полонский. Не сказать что большой поэт, и хроменький к тому же, но человек душевный и праведный. У него тоже враг был по фамилии Минаев: то пасквиль на него напишет, то анонимку. Но когда Минаев угодил в тюрьму, Полонский первый за него заступился. Современные писаки на такое не способны. Они и в друга плюнуть не постесняются, если власти его осудят.
Пушкин Полонского уважал. Выпили они. Спели на два голоса «Мой костер в тумане светит». Выпили еще раз, Пушкин и говорит: «Простил я его, Яша, какой с него спрос…» – и заказал еще по бутылке шампанского.
Полонский спорить не стал – с какой стати гению связываться с Маяковским. Но вступиться за товарища посчитал делом чести, вернее, святым делом. Отвез пьяного Пушкина домой, а сам на том же извозчике к племяннице своей Веронике Полонской. По дороге и сюжет придумал. Сказал юной актрисуле, что нашел для нее роль в синематографе, но для вживания в роль ей необходимо соблазнить Маяковского – нечто вроде кинопробы пройти. Воспитание у племянницы было строгое, но чего не сделаешь ради искусства. Спели они на два голоса «Мой костер в тумане светит», сели в авто и к Маяковскому. Полонский, разумеется, на улице остался.
Вошел через полтора часа. Парочка уже спала, на кровати разметавшись. И тогда Полонский взял и насикал между ними. Вероника проснулась в луже и визг на целый квартал подняла. И немудрено – у нее сроду таких любовников не было. Бьется в истерике, Маяковского по щекам хлещет. А тот мало того, что сдачи не дает, не защищается даже, только умоляет, чтобы никому не рассказывала. Завещание на ее имя сулится написать, гастроли в Америке организовать обещает… Полонская нос ладошкой зажала, духи требует, чтобы запах перебить. А духов у Маяковского нет, были два дня назад, но нагрянули среди ночи братья футуристы и выпили, только тройным одеколоном побрезговали. Маяковский предложил его Полонской и вместо ответа получил новый приступ истерики. И тут, как назло, Катаев явился, на крики прибежал, он в те годы постоянно возле Маяковского прогуливался.
«Духи нужны? – спрашивает. – Сейчас мигом добуду». – А сам записную книжку достает, пометочки для будущих мемуаров занести.
Маяковский в крик на него и за маузер хватается. Катаев в окно выпрыгнул. Полонская в дверь выскочила…
А через пять минут дворник, два Лиличкиных поклонника из НКВД и соседка услышали выстрел. Когда они вбежали в комнату – все было кончено. Маяковский лежал на полу. Кровать стояла без простыней и матраса. Куда они исчезли – ни дворник, ни сотрудники узнать не смогли.
МОРАЛЬ
Во-первых – можно написать поэму о вожде и заработать памятник, можно заставить народ протаптывать к нему тропу, но тропа эта все равно зарастет.
Во-вторых – в боксерских перчатках на скрипке не сыграешь.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
Говорить о столичной богеме можно бесконечно, однако для расширения кругозора сместимся в места ссылки опальных поэтов.
Лермонтов на Кавказе
Двадцать шесть бакинских комиссаров поймали поручика Лермонтова. Не случайно как-нибудь, не наобум, а специально выследили и выкрали по личному приказу товарища Сталина. Для подкупа денщика и найма черкешенки-соблазнительницы ссуду из партийной кассы получили. Денщику за ключи от входной двери заплатили одну тысячу рублей. А вторую тысячу прокутили, потому что черкешенку нашли в партийных рядах. Она еще до революции работала агитатором в одном из крупнейших гаремов. Дисциплинированная женщина с блеском сыграла маленькую, но яркую роль. Выполнила и ушла в глубокую тень. На сцене и в суфлерской остались одни мужчины, главные заинтересованные лица. И наиглавнейший, конечно, товарищ Сталин. Он, между прочим, стихи пописывал и как-то на досуге сочинил оду в честь себя. Для того ему Лермонтов и понадобился, чтобы перевести ее с грузинского на русский, достойно перевести, по-гениальному.
«Знаешь, сколько поэтов кормится переводами с языков народов СССР? – спросил его Микоян. – Не знаешь, а я тебе скажу, что некоторые наши классики по десять переводчиков содержат в сытости и в почете. Но лучше тебя никто не сделает, сам товарищ Сталин так считает».
И Азизбеков с Фиолетовым подтвердили.
Лермонтов – поэт настоящий, он по заказу писать не привык. И офицер настоящий.
«Пардон, – говорит, – но переводить всякую белиберду я не намерен».
Микоян как взорвется:
«Ты каким это словом труды гения обозвал? В Магадан захотел?»
А Лермонтов и понятия не имеет, что такое Магадан, и переспросил:
«Пардон, во что?»
Микояну такой вопрос не понравился. Издевку в нем заподозрил и совсем в истерику впал. До того раскричался, что пена изо рта хлопьями пошла. Тут уже и Лермонтов не стерпел, не привык он, чтобы с ним подобным образом разговаривали. Зажал голову Микояна между коленей и давай хлестать его ножнами от сабли. Саму-то саблю у него загодя отобрали, а про ножны не подумали. Микоян верещит, а Лермонтов знай охаживает. Азизбеков с Фиолетовым еле отбили боевого товарища. Лермонтова под замок, и пошли совещаться, как дальше быть – физическими пытками можно только признание выколотить, а оду переводить не заставишь, надо как-то морально придавить, но с какой стороны подступиться, ни один из двадцати шести не предложил. И решили для начала подержать поручика неделю на хлебе с водой, авось без каждодневного шампанского и сломается. Договаривались на недельный срок, но уже через два дня Азизбеков с Вазировым Мир Гасаном заявляются с целой сумкой выпивки и закуски. И заявляются ночью, тайком. Наливают Лермонтову шампанского огромный витой рог по края и говорят: