– Андрей, очнись.
– Отстань от него.
– Да что вы, ребята, шуток не понимаете.
Теперь уже Калмыков не подглядывал за гостями, а заискивающе пытался заглянуть в их лица. Не хотел и все-таки заглядывал. А они отводили глаза. Они словно прятались от него и, поняв, что спрятаться негде, как-то разом, не сговариваясь, засобирались домой.
– Вы считаете, что я не имел права на такую проверку?
– Почему же. Каждый охотник желает знать, где сидит фазан.
И в этом «фазане» был весь Задорожный с его вечным нежеланием встревать в чужие драки, образец порядочности и объективности, человек с незапятнанной репутацией.
– Значит, зря затеял?
– Может, и нет.
– Андрей, а ты почему молчишь? К тебе же пришли, чтобы расколоть тебя и продать.
– Хватит, наговорился…
Гости потихоньку, с заминками, но неуклонно отступали в коридор. Понимая, что удерживать их бесполезно, Калмыков все-таки еще раз предложил вернуться к столу, унизился до упрашивания, а когда дверь за ним захлопнулась, послал вдогонку:
– Ну и хрен с вами!
Растянувшись в похотливой позе, на его подушке дремала самая фотогеничная особа женского пола, кошка Светка. Жена Иришка спала, поджав колени к животу, совсем как эмбрион из учебника анатомии, лежала, привалившись к стенке, оставляя кровать почти свободной. Она и в жизни-то старалась занимать как можно меньше места. Имея четвертушку бурятской крови, она с удовольствием играла роль восточной женщины и никогда не участвовала в застольях мужа, выставляла гостям щедрую закуску и уходила в спальню к телевизору и вязанью, спасаясь от путаной пьяной болтовни мужчин.
– Иришка, я тебя люблю. Ты у меня самая-самая.
Он шептал еле слышно, боялся разбудить и при этом надеялся, что она проснется утешить его, но сон у молодой некурящей и непьющей праведницы был глубоким и безмятежным. Зато кошка открыла зеленый глаз и, как показалось Калмыкову, с презрением посмотрела на него, с незаслуженным презрением. Он еще постоял возле кровати, потом выключил свет и вернулся к столу, налил себе рюмку, но, прежде чем выпить, повторил свою последнюю фразу, пущенную вслед гостям:
– Ну и хрен с вами. Обойдемся.
Через полтора месяца ему исполнялось тридцать семь – дата магическая и жутковатая для поэта. И пусть кое-кто поэтом его не считал, сам он давно не сомневался в собственном даре, хотя и не опубликовал ни строчки. «У Высоцкого при жизни напечатали одно стихотворение, а у меня – ноль», – говорил он не без гордости. Его оды и плачи заучивались, перепечатывались и размножались на ксероксах. Особенно знаменитыми были «Ода крепкому хрену» и «Плач сиротливого сперматозоида». Официальных поэтов знали по фамилиям, но стихов их не помнил никто, включая родственников, а его цитировали в каждой интеллигентной компании. Небольшой, но жаркий костерок для подогрева честолюбия не гас и не требовал для поддержания огня ни газет, ни журналов. Когда-то, в юные годы, он сочинил «паровоз» о космонавтах, но все равно не напечатали да еще и конъюнктурщиком обозвали, с тех пор он никуда ничего не предлагал, а чтобы не было соблазна, писал стихи, заведомо не пригодные для печати. «Зачем продавать душу ради копеечных гонораров, когда можно легко заработать фотоаппаратом», – объяснял он друзьям. Пускай и не так легко, зато надежно верный «Никон» помогал добывать денежки и завлекать девушек. Неплохие денежки и хорошеньких девочек. У Лени не было ни того ни другого. Ничего, кроме апломба и завистливой обозленности на жизнь. Стихи, конечно, были. Не такие гениальные, как ему казалось, но все-таки поприличнее тех, что проползали в печать. Подражающий Пастернаку выглядит значительнее подражающего Безыменскому. Опять же для своих, а не для редакционных ценителей. Леню тоже почти не печатали. А тут вдруг издательство ослабило гайки, с Леней заключили договор… И полезло из мужика. Наконец-то разогнулся. Но вместо спинного горба появился – грудной.
– Ну и что с того, что я примитивист? Хотите сказать, что дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие.
Не оценили шуточку. Не так поняли. Андрюшка наверняка вообразил, что пленка сделана по заказу конторы глубокого бурения. Если не Леня, значит, Калмыков, но один-то из них обязательно оттуда. Теперь он будет подозревать всех. Еще пара-тройка подобных пьянок, и он заподозрит самого себя. Вон как быстренько домой засобирался, и язык прикусил, хитрить надумал. Боженька отвалил парню талантище на двоих, а ума недодал. Наверное, знал, что делал. Хорошему живописцу ум не помощник, пусть думают те, которые не умеют рисовать.
– Ну и хрен с вами. Леня вас продал, а Калмыков остался виноват.
Бедненький гений струсил, а Володька стал его оправдывать. Ему показалось, что испытание слишком жестоко. Что бы понимал в жестокости этот библиотечный мальчик. Но бог с ним, дело совсем в другом, получается, что предавший друзей Леня заслуживает защиты, а разоблачивший его Калмыков – нет. Жестокий Калмыков отвергнут друзьями. Но любители умненьких афоризмов заявляют, что трусость и жестокость – две стороны одной медали, интересно, какой именно? Может быть, медали «За отвагу»? Значит, они с Леней родственные души. За обретение нового родственника положено поднять бокал. Калмыкову льстит такое родство. Поэтому надо наливать до краев. А если через край – еще лучше. Он выпьет и за себя, и за родственную душу. А стоит ли ерничать?
– Стоит ли ерничать, Калмыков? – закричал и тут же оглянулся на дверь – не проснулась ли Иришка.
Давно, вроде при Андропове, а может, даже и при Брежневе – при ком сбили корейский самолет? – впрочем, не важно при ком. Важно, что случилось это именно с Калмыковым.
В самое настоящее бабье лето его пригласили на курорт поснимать отдыхающих на фоне багряной осени и солнечных лиственниц. Почему бы не съездить на все готовое, отдохнуть и заработать одновременно? Подселили его к солидному дядечке не очень болезненного вида. Но процедуры дядечка посещал, значит, все-таки лечился. На тумбочке у него лежал сборник стихов Ивана Лысцова. Со стихов-то и начался разговор. Не ожидал Калмыков, что подобные товарищи читают стихи неизвестных поэтов, и, будучи в легком подпитии, высказал свое удивление, а заодно и разнес поэта Лысцова и всю эту ряженую братию плакальщиков, собирающих обильные гонорары с полей, которые сами не пашут и не засевают, от которых сбежали в ранней молодости и, пристроившись в городе, клянут его разврат. Потом начал ругать колхозы, потом гидростанции… Сосед изредка и с достоинством пытался возражать, но выговориться не мешал и, только изрядно подустав от наскоков, спокойненько предупредил, что за такие речи можно угодить на беседу в серое здание возле универмага. Калмыков тут же прокрутил в памяти все вопросы и реплики соседа, который так и не признался, где работает. Производственники обычно не скрывают своих чинов, а если ухоженный дяденька темнит, значит, он из партийных органов или из тех, что заседают в сером доме. И поплыл герой, завел тягомотину о победах в космосе – противно было слушать этот лепет, однако остановиться он не мог, несло, как под горку. И только после ночных самоиздеваний и утренней симуляции сна в ожидании ухода соседа он позволил себе проявить смелость, вернее – хамство. Ушел на съемки и унес ключ от комнаты. Фотографировал озабоченные лица отдыхающих и представлял, как этот фрукт возвращается в предвкушении послепроцедурного отдыха с книжицей стихов, как дергает запертую дверь сначала с удивлением, потом с раздражением, перерастающим в бешенство. Пусть понервничает, может, вспомнит время, когда и перед его носом хлопали всевозможные двери, ведь не с рождения попал он на службу в органы. Только вот в какие? В партийные? Или в те, из трех букв, которые стараются произносить как можно реже? Он внушил себе, что сосед именно оттуда, и в то же время надеялся, что дяденька всего лишь партийный чиновник. Надеялся втайне от себя, если подобная тайна возможна. Хотелось быть героем, но больших осложнений не хотелось. И все-таки заставлял себя работать как можно медленнее. Подолгу возился с каждым клиентом: то усаживал на пенек, то заставлял обнять дерево или прислониться к нему спиной. Отодвигал момент открытия двери. Давал интриге вызреть, чтобы сполна отомстить за вчерашний позор и дяденьке, и себе. Но ухищрения оказались напрасными. На крыльце корпуса его поджидала обыкновенная кастелянша и сумка, раздутая от беспорядочно натолканных вещей. Объяснять ему ничего не стали, просто сказали, что переселяют в другую палату. И он не расспрашивал о причинах. На том и успокоились.
– Барин тебя простил. Нет, Калмыков, это ты простил барина. Ты великодушен, Калмыков.
Он зашел в спальню и забрал с кровати кошку, усадил ее на угол стола и придвинул к ней блюдце с колбасой.
– Давай, Светка, выпьем.
Кошка зевнула, потом искоса посмотрела на блюдце и недоверчиво тронула колбасный кружок лапой, но есть не стала и спрыгнула на пол.
– Брезгуешь со мной пить. Думаешь, я испугался на курорте. Дура ты, Светка. И ты ненавидишь меня. Недаром я назвал тебя в честь главной редакторши нашего издательства.
Он хотел налить и себе, и кошке, но водки хватило только на полрюмки. Часы на руке стояли. Будильник жена унесла к себе. Он прислушался к улице. Сначала ему показалось, что и машины перестали ходить. Но вскоре проурчал мотор, потом выполз встречный звук. В домашних тапочках и в плаще, накинутом на рубашку, он выбрался к перекрестку. Первое же такси шло с зеленым светом. И остановилось оно ровнехонько возле него. Оставалось протянуть руку и открыть дверцу. У такого вежливого работника обязательно должна быть водка, услужливость – отличительная черта профессионала.
– Пузырь.
– А больше ничего не потребуешь? – почему-то взъелся таксист.
– Попробуй, предложи.
Таксист внимательно посмотрел на него, но, увидев готовность к продолжению любой беседы, вылезать из машины не решился, дернул дверцу на себя и одновременно включил скорость. Довольный собой, Калмыков захохотал ему вслед. Со вторым таксистом до провоцирования драки не дошло. Тот почему-то сразу определил, что голосует не пассажир, а покупатель, и, не дожидаясь вопроса, протянул ладонь за деньгами. Бутылка приятно оттягивала карман, однако спокойствия не было. Специально удлиняя путь домой, он прошел мимо переговорного пункта и встретил-таки двух парней и обрадовался, что их именно двое – приставать к троим было страшновато, цепляться к одинокому – стыдно, а тут вроде как и перевес н