Седьмая жена Есенина — страница 61 из 65

– вряд ли. Скорее всего какой-то испуг блуждал во мне. Может, и не испуг, но некоторая неловкость, наверняка зудела.

Ждать пришлось минут двадцать. Вышел он мрачный. Первое, что пришло в голову, – не достал билета и злится, что потерял право на законное угощение. Но билет он все-таки принес, просто кассирша слишком долго оформляла какие-то свои бумаги. Наверное, не выказала должного уважения. Но тем не менее обслужила. Значит, он имел на это право и, следовательно, разговоры о его «сотрудничестве», может быть, и не беспочвенны. Тогда получалось, что стукач лишний раз выдал себя. Но с другой стороны, один из моих приятелей умудрялся проникать за пивом в буфет крайкома партии. Правда, внешность у приятеля вполне соответствовала серому дому, и он постоянно ходил при галстуке. А поэт Т. даже для привокзального буфета выглядел плохо.

Портвейн пришлось пить между штабелями железобетонных плит на законсервированной стройке.

– Вот уже год ничего не пишу, – сказал он, причем не пожаловался, а чуть ли не с гордостью вымолвил.

– У меня тоже случаются долгие простои, – успокоил я.

– Ты совсем другое. У тебя есть надежная земная профессия. Поэзия для тебя хобби. А я бросил ей под ноги всего себя без остатка.

Прозвучало несколько театрально, а дешевого актерства в прежние встречи я в нем не замечал. Неужели от боли? Когда она тупа и бесконечно длинна, ее изнуряющая беспросветность способна довести человека до такой обостренной жалости к себе, что он уже перестает стесняться собственного безволия.

– Не пишу. После того как пролистал последний изуродованный сборник, даже перо в руки брать противно. Стоит только представить, как сволочь какая-то водит мерзким карандашиком по твоему живому тексту и ухмыляется… И все… Воротит до блевотины…

Он заглядывал в лицо. Ждал сочувствия. А я не находил, что ему сказать. Я даже верил, что надрыв его не провокация, не желание вызвать на откровенный (читай – опасный) разговор, верил, а поддержать не мог: побаивался, наверное, не без этого, но было и нечто другое: может – брезгливость, может – мстительность, может – злорадство. Но правильнее сказать: всего понемногу, с добавлением прочих, не очень благородных чувств. Хотелось напомнить, что у него пусть и в кастрированном виде, но все-таки выходят книжки, причем одна за другой, а у нас не выходит никаких, и неизвестно – будут ли. Язык прямо-таки чесался, но слишком уж плаксиво звучали его жалобы, а добивать лежачего было противно. Так мне думалось тогда. А теперь я почти уверен, что мои упреки до него не дошли бы. Потому что плохое отношение издателей к нам он считал само собой разумеющимся, подспудно уверенный, что иного мы и не заслуживаем. Кого я имею в виду, говоря «мы»? И себя, разумеется, но не только себя, были среди нас и поталантливее (и меня, и его), но книг у них не выходило.

– Год не пишу и почти год не получаю никаких гонораров.

– А на что живешь? – спросил я.

– Беру в издательстве чужие рукописи на рецензии.

А там, естественно, знали, с кем имеют дело, потому и давали возможность заработать. Боялись рассердить. Боялись, но о своих делишках не забывали. Подставляли «на убой» неугодных авторов. И со всей строгостью, повинуясь тому же страху потерять хлебное местечко, кромсали его собственные стихи, демонстрируя бдительность и благонадежность.

– И хорошо платят? – не удержался я и съязвил.

– Лучше, чем за стихи, – бодро ответил и засмеялся, давая понять, что смысл моей издевки уловил. – Кстати, о стихах, я тебя обманул, что за весь год не сочинил ни строчки. Недавно родилось в часы бессонницы:

Не хочу, не хочу, не хочу

пить вонючую вашу мочу,

но парашу обуть на мурло стукачу,

пусть в убыток себе, но, простите, хочу.

Прочел и уставился на меня, чуть ли не требуя моментального ответа.

– А почему «обуть на мурло»? Мне кажется, обувают только ноги, а на остальные части тела – надевают.

– Я знал, что ты спросишь именно об этом.

И тут я впервые задал себе вопрос: «А знает ли он о молве, которая преследует его?» И сразу же ответил: «Да, знает». Потому и прочел этот стишок. Хотел проверить реакцию. Потому и замечание мое назвал ожидаемым. А что же он хотел? Чтобы я пустился с ним в рассуждения о тяжелой доле советского стукача? Тогда бы и спрашивал без обиняков. И ведь наверняка спрашивал. Находил тех, до кого не дошла молва, например, соседа по гостиничному номеру или случайного собутыльника. Спрашивал, получал обобщенные стандартные ответы, которые только разжигали желание «пусть в убыток себе» задавать и задавать больной вопрос, подспудно надеясь нарваться на человека, который не сомневается в его причастности.

Но я-то – сомневался. Сомневаюсь и теперь, хотя и не исключаю возможности. Хорошо помню его постоянное затягивание собеседника на скользкую обочину.

– Значит, дерьмовый стишок? – спросил он, не найдя в моем ответе ничего интересного для себя.

– Почему дерьмовый, – завилял я. – Есть напряжение, чувствуется горячее дыхание, а для меня это важнее дистиллированной техники.

– Не напрягайся. Я тебя разыграл. Это чужие стихи. Неужели не понял, что я такого написать не мог? – Губы у него кривились в вымученной улыбке, а глаза напряженно следили за моей реакцией.

До меня не сразу дошел второй смысл вопроса. Точнее, главный смысл. Он же имел в виду собственное клеймо стукача. А я заговорил о стихах, дескать, он тяготеет к холодноватой питерской школе и прочитанное четверостишие, пожалуй, и впрямь не характерно для него, слишком импульсивно.

– Да ладно тебе, – перебил он. – Все это политика и суета. Настоящие стихи должны живописать любовь.

И он рассказал, как неделю назад, совершенно пьяный, подцепил на улице фэзэушницу, довел ее до своего подъезда, но в квартиру пускать не захотел, и не потому что испугался, украсть у него все равно нечего, и даже не из брезгливости, а просто захотелось поиметь ее на лестничной площадке. И она согласилась.

Когда он рассказывал о приключении, я облегченно вздохнул, потому что устал от напряжения. Но он вдруг спросил, как я отношусь к сифилитикам. И опять вверг в сомнения. Может, и любовная история придумалась только для того, чтобы подменить незаданный вопрос параллельным? Я сделал вид, что не разгадал его уловку, и начал успокаивать: дескать, не надо пугаться раньше времени, может, все обойдется, у меня, мол, случались и более рискованные ситуации, но он все же настаивал на прямом ответе:

– Я не свой случай имею в виду, а вообще. Тебе не кажется, что нельзя их презирать, это слишком жестоко по отношению к попавшим в беду. Ты согласен, что подобное с каждым может произойти?

– Разумеется, только идиот или последний ханжа станет уверять, что застрахован от сифилиса. – На слове «сифилис» я помимо воли сделал ударение, наверное, взвинченные нервы заставили глупый язык подчеркнуть, что другой «болезни» мои слова не касаются, потом спохватился и добавил, что способен и понять, и посочувствовать, но лишь до той поры, пока сифилитик далек от моих любовниц.

На последнее предупреждение он не обратил внимания, может, и вовсе не расслышал, ему хватило слов о сочувствии. У него даже лицо после них посветлело. А выглядел он неважно, да и с чего бы ему хорошо выглядеть.

Потом он заторопился, и я не успел выяснить, почему он считает, что настоящие стихи должны быть непременно о любви. Странное заявление. Собственные стихи он ставил очень высоко, но о любви в них не было ни слова, ни намека. Может, пересмотрел отношение к себе? Вряд ли. Скорее всего пытался уйти от больного вопроса, на который сам же и пытался спровоцировать.

Больше мы не встречались. Началась перестройка. Начальство на предприятиях быстро сообразило, что монтаж новой техники лично им быстрых доходов не сулит, и мои командировки прекратились. Не стану утверждать, что к рассказанной истории это не имеет отношения, время показало, насколько все взаимосвязано, однако не буду отвлекаться.

Когда, сидя в самолете, увидел знакомую фамилию в черной рамке, первое, что подумал – повесился. В Москве позвонил общему знакомому, бывшему земляку поэта, оказалось, и он, прочитав газету, подумал то же самое. Земляк не забыл напомнить мне о дурной славе покойника и высказал предположение, что в петлю загнал его страх перед оглаской. Кстати, говорил он довольно-таки долго, однако в гости не пригласил и даже о встрече не заикнулся. Еще одна бывшая землячка, поэтесса Оля, будучи романтичной натурой, поведала другую версию: поэт якобы сидел в ресторане, увидел, что за соседним столиком ударили девушку, вступился за нее и был до смерти забит кооператорами. Тогда еще не появилось словосочетание «новые русские». Представить его заступающимся за честь дамы я не мог, по его мнению, они не стоили того. Но Оля об этом не подозревала, до нее, может быть, и слухи о стукачестве не докатились.

Все прояснилось после письма Юры. В нем он, между прочим, пересказал интересный случай. Поэт Т. с каким-то газетчиком подцепили на улице двух девиц и напросились в гости. Хозяйка квартиры работала дворничихой. В разгар застолья в квартире появился мужик, коллега хозяйки. Узнав об этом, поэт начал допытываться не являются ли они секретными сотрудниками, поскольку дворники еще с царских времен обязаны были отчитываться обо всем подозрительном на их территории. Вопросы, и особенно их агрессивный тон, естественно, не понравились. Первой раскипятилась хозяйка, потом и мужика раззудила. Если бы газетчик вовремя не увел бесцеремонного поэта, драки бы не миновать. Случилось это примерно за месяц до смерти. Но труп нашли совсем в другом районе, на заброшенной стройке. Не думаю, что была чья-то месть или чья-то «черная» благодарность. Убивать его скорее всего не хотели. Но, видимо, сильно выпрашивал у случайных собутыльников, очень сильно. В принципе – та же самая петля. Только петля – грех. А тут принял мученическую смерть. Может, надеялся, что на небесах зачтется? Правда, я ни разу не слышал, чтобы он рассуждал о Боге.