Из тех, кто осушал со мной бутыли,
одни успели тихо помереть,
а многие живые так остыли,
что выпивкой уже их не согреть.
Оставив надоевшую иронию,
замечу благодарственно и честно,
что рюмка возвращает нам гармонию
с реальностью, паскудной повсеместно.
Очень явственно с некой поры
угасает последний мираж,
испаряется чувство игры
и предательски чахнет кураж.
Меня Творец не просто потчевал
разнообразною судьбой,
но и склонял весьма настойчиво
к упрямству быть самим собой.
Хотя мне явно до конца ещё
пожить немного суждено,
я часто вижу свет, мерцающий
у входа в новое кино.
Есть очень грустная подробность
в писаньях нынешних мыслителей:
меня печалит низкопробность
высоколобых сочинителей.
Чтоб мы мельтешились по жизни
спокойней,
таится до срока зловещий рубеж,
и всюду всегда
перед завтрашней бойней
наш воздух особенно светел и свеж.
Беда державе, где главней
кто хитрожопей и гавней.
Уже в лихой загул я не ударюсь,
не кинусь в полыхание игры.
Я часто говорил, что я состарюсь,
но сам себе не верил до поры.
Всё, что мы знаем, – приблизительно,
вразброд, обрывочно и смутно,
и зря мы смотрим снисходительно
на тех, кто тёмен абсолютно.
Я в этой мысли прав наверняка,
со мной согласны лучшие умы,
что жирный дым любого пикника
Творцу милей, чем постные псалмы.
Слежу пристрастно я и пристально —
с годами зрение острее, —
как после бурь в уютной пристани
стареют сверстники быстрее.
Есть у меня давно уверенность,
что содержанье тела в строгости
и аскетичная умеренность —
приметы лёгкой, но убогости.
Цветущею весной, поближе к маю
у памяти сижу я в кинозале,
но живо почему-то вспоминаю
лишь дур, что мне когда-то отказали.
Есть Божье снисхождение в явлении,
знакомом только старым и седым:
я думаю о светопреставлении
спокойнее, чем думал молодым.
Склеротик я, но не дебил,
я деловит и озабочен,
я помню больше, чем забыл,
но то, что помню, – смутно очень.
Печальное чувствую я восхищение,
любуясь фигурой уродской:
от жизни духовной у нас истощение
бывает сильней, чем от плотской.
Доволен ли Господь картиной этой?
Затем ли сотворял Он шар земной,
чтоб мы готовы стали всей планетой
отправиться к Нему взрывной волной?
Назвать мне трудно это чувство,
в нём есть болезненное что-то:
мне стыдно, пакостно и грустно,
когда читаю идиота.
Мотив уныло погребальный
звучит над нами тем поздней,
чем дольше в нас мотив ебальный
свистит на дудочке своей.
От лозунгов, собраний и знамён
удачно весь мой век я уклоняюсь,
я менее, чем хочется, умён,
но менее мудак, чем притворяюсь.
Вся жизнь моя уселась на диету,
стремясь в тоску воздержанности влезть,
уже в судьбе крутых событий нету,
а страсти – есть!
Вместе с нами он ест угощение,
вместе с нами поёт про камыш,
только есть у меня ощущение,
что внутри него – дохлая мышь.
Мне всегда с утра темно и худо,
и тому не выпивка виной,
это совесть, ветхая зануда,
рано утром завтракает мной.
Кошмарно время старости летит,
таща с собой и нас неумолимо,
но к жизни так ослаб наш аппетит,
что кажется – оно несётся мимо.
Когда б меня Господь спросил,
что я хочу на именины,
я у Него бы попросил
от жизни третьей половины.
Забавные мысли по части морали
ко мне приходили не раз:
мы с чистой душой беззастенчиво крали,
а грех – если крали у нас.
Мне думать лень и неохота
про скудость завтрашнего дня:
как будто выпотрошил кто-то
меня былого из меня.
Я убеждался многократно,
что стоит жизнью дорожить,
но тихо жить и аккуратно —
совсем не лучший способ жить.
Мне хорошо, когда лежу,
не потому, что мышцы скисли, —
я лёжа легче нахожу
свои растерянные мысли.
Печальны утекающие дни:
мне стал уход ровесников привычен,
а с кем хотел бы видеться – они
уходят раньше тех, кто безразличен.
Питомцы столетия шумного,
калечены общей бедой,
мы дети романа безумного
России с еврейской ордой.
Мошенники, прохвосты, прохиндеи,
охотно собираясь тесным кругом,
едины в одобрении идеи,
что следует быть честными друг с другом.
Чем более растёт житейский стаж,
чем дольше мы живём на белом свете,
тем жиже в нас кипит ажиотаж
по поводу событий на планете.
Нас годы гнули и коверкали,
но строй души у нас таков,
что мы и нынче видим в зеркале
на диво прежних мудаков.
Следя, как неуклонно дни и ночи
смываются невидимой рекой,
упрямо жить без веры – тяжко очень,
поскольку нет надежды никакой.
Теперь я смирный старый мерин
и только сам себе опасен:
я даже если в чём уверен,
то с этим тоже не согласен.
Судьба сигналы шлёт нам,
но толкуем
мы так разнообразно эти знаки,
что часто чемоданы вдруг пакуем,
хотя настало время сеять злаки.
Уроны, утраты, убытки
меня огорчают слегка,
но шепчут под вечер напитки
о фарте, что жив я пока.
Потребность наших душ в идее,
мечте и мифе благородном
отменно чуют прохиндеи,
вертя сознанием народным.
Карай мою дурную плоть,
лишай огня мой нищий дух,
но упаси меня, Господь,
от говоренья правды вслух.
Что будут к худу изменения,
повсюду видно изнутри:
везде на запахи гниения
из нор вылазят упыри.
Хотя в литературе нет советов,
как жить, чтобы душа была в нирване,
Обломов был умнее, чем Рахметов:
лежал не на гвоздях, а на диване.
Я счастлив, отвечает мерин сивый,
и кажется, нельзя сказать иначе,
сегодня быть несчастным – некрасиво:
как будто что-то просишь без отдачи.
Мы курим, пьём, и музыка играет;
букет сирени в вазе умирает.
Гордимся мы, что тайны мироздания
сверлом буравит разум наш кипучий;
иллюзия возможностей познания —
наркотик замечательно живучий.
Я был упрямым, как осёл,
душа всегда была уверена:
если потеряно не всё,
то ничего и не потеряно.
Люблю крутые поговорки,
из них подмигивают нам
сознанья нашего задворки,
где гнусь и совесть – пополам.
Рвётся жизни течение плавное,
в кошелёк если не за чем лезть,
а что деньги – не самое главное,
понимаешь, когда они есть.
Уже пора идти к врачу,
пора сдаваться, делать нечего:
с утра я сразу спать хочу,
а днём дремлю, и сонный вечером.
А где-то нынче льют дожди
и во дворцах сидят вожди: