если ты от людей изнемог.
Преисполненный старческой благости,
всех любить расположен я внутренне,
но обилие всяческой гадости
мне приходит на ум ежеутренне.
И я был опалён огнями рампы,
но не был ей нисколько очарован,
а светом от моей настольной лампы
мне кайф куда острей бывал дарован.
За сроки кратковременных визитов
понять одно-единственное можно:
обилие двуногих паразитов
к России присосалось безнадёжно.
Нет никаких пока гонений,
живём и дышим, как хотим,
но дух – то волчий, то гиений —
везде и всюду ощутим.
Народ на Востоке горяч и жесток,
чужой там – как муха в борще,
и Запад есть Запад, Восток есть Восток,
а Ближний Восток – вообще.
Пришла пора загадочным годам,
иными стали стиль, замах и тон,
то – не по силам, то – не по зубам,
а то – не по уму, ослаб и он.
У меня претензий к жизни нет —
хуже видит, ходит вовсе плохо,
только ведь не подлая эпоха —
это я принёс ей сотни бед.
Мне приснилось, что везде вокруг меня
тьма писателей витала в облаках,
и текла их тихоструйная хуйня
на тетради и блокноты в их руках.
Много всякого – далёкого и рядом,
даже то, что высоко над головами,
я задел моим невежественным взглядом
и обидел некультурными словами.
Я раб весьма сметливый и толковый,
а рабством – и горжусь и дорожу,
и радостно звенят мои оковы,
когда среди семьи своей сижу.
Жалею людей после первой же стопки,
достаточна малая малость:
от низко посаженной девичьей попки
томит меня жгучая жалость.
Причудливо моё воображение,
там нету славословящих шумих,
но лестно мне его пренебрежение
убогостью возможностей моих.
Законы – это лишь ориентиры,
а не барьеры, стены и заборы,
в законах есть лазейки, щели, дыры
и даже есть прогрызенные норы.
Я душою леплюсь к очень разному,
и понятна моя снисходительность:
вкусовые пупырышки разума
потеряли былую чувствительность.
Есть люди – ярко красит сытость
их лица, смех, повадки, тон,
и эта свинская открытость —
поступков ихних камертон.
С утра немного ем без радости
и снова сплю. Встаю к обеду.
Я трудоголик был во младости,
но время вшило мне торпеду.
Взглянув со стороны, как я живу,
увидел я черты кошмара сущего:
похож я стал на жухлую траву
и дряхлого козла, её жующего.
Тот мир покуда нам неведом,
но близок день и близок час,
а кто уйдёт за нами следом,
уже узнать не сможет нас.
Что-то душа моя хнычет с утра,
что-то с утра её мучит —
то ли охота ей вон со двора,
то ли об выпить канючит.
В конце пришёл я к истине простой:
все в жизни приключения мои
о том же говорят, что Лев Толстой:
что много в нас и Бога, и свиньи.
На склоне лет мечты уже напрасны,
хотя душе и в том довольно лести,
что женщины ещё легко согласны
со мной фотографироваться вместе.
Время нынче – вовсе не плохое,
как ни жутки вывихи его,
но оно пронзительно глухое,
и никто не слышит никого.
Людей, в ком Божий дар заметен,
судьба сильней секла кнутом,
и нынче их на этом свете
гораздо меньше, чем на том.
Меня всегда влекло познание,
и я дознался до того,
что счастье – это понимание,
что ты не создан для него.
Мы так явно и стремительно стареем,
что меняться – и смешно, и неприлично,
я не стану уже праведным евреем,
даже сделав обрезание вторично.
Пока текла моя дорога,
меня и гнуло, и ломало,
уже я знаю очень много
и только помню очень мало.
В евреях я воспел, как мог,
их непомерные излишки,
и мне хвалу бы хмыкнул Бог,
умей читать Он наши книжки.
Хоть лёгкие черны от никотина
и тянется с утра душа к ночлегу,
однако же ты жив ещё, скотина,
а значит – волоки свою телегу.
Моё поколение тихо редеет,
оно замолчало, как будто запнулось,
мы преданы были высокой идее —
свободе, которая так наебнулась.
Трудна житейская дорога:
среди бредущих пожилых
сильней заметно, как немного
людей доподлинно живых.
Про предстоящую беду
уже писал я многократно:
беда не в том, что я уйду,
а в том беда, что невозвратно.
Творец хотел бы нам помочь,
по капле счастья всем раздать,
но и Ему уже невмочь
земное блядство обуздать.
В нас есть огонь, и есть металл,
и дух наш дерзостен в борьбе;
как мы велики, я читал,
как мелки – знаю по себе.
Болото будничного быта
с его трясинами и кочками
по краю ангельски покрыто
зелёной травкой и цветочками.
Живя под пальмами и пихтами,
под эвкалиптами и вязами,
так на кириллице мы свихнуты,
что неразрывно с ней повязаны.
Дар Божий очень трудно сохранять,
и грустен одарённый индивид:
его душа – мятущаяся блядь —
свой дар опошлить пользой норовит.
В людском сообществе цветастом
возможно всякое на свете,
у лесбиянки с педерастом
вполне родиться могут дети.
Сегодня долго длилась ночь,
я шёл во сне сквозь тьму,
кому-то должен был помочь,
но я не знал – кому.
Старел бы я вполне беспечно —
доволен я семьёй и домом,
и виноват склероз, конечно,
что тянет к бабам незнакомым.
На кратком этом жизненном пути
плевал я на разумные запреты,
и в мир иной хотел бы я уйти,
вдыхая дым последней сигареты.
Особая присуща благодать
тому, кто обессилел и стареет:
всё то, что мы смогли другим отдать,
невидимым костром нам души греет.
Угрюм и вял усохший старикан,
уж нет ни сил, ни смысла колготиться,
но если поднести ему стакан,
то старость воспаряет, словно птица.
На склоне лет печален и невесел
кто в молодости недокуролесил.
Жизнь потянулась тихая.
Азарта, конечно, жалко.
Раньше легко я вспыхивал,
но высохла зажигалка.
В Божий храм заходя аккуратно,
мы стираем с души своей пятна,
совершая молитвой подробной
страхование жизни загробной.
До годов преклонных мы дожили —
сдержанны, скептичны и медлительны.
Всюду молодые и чужие —
грамотны, поспешны, снисходительны.
Мирок мой, с неких пор миниатюрный,
лишён уже игры, огня, азарта,
но в сыне ген играет авантюрный,
дай Бог ему наследственного фарта.
Высокие у жопы назначения:
она житейский опыт наш несёт,
в ней шило гонит нас на приключения,
мы в ней сидим, когда не повезёт.
То в истории светло, то снова тучи;
изменяя вдруг течение своё,
нас история всегда чему-то учит —
но лишь тех, кто не влияет на неё.
Я не был с веком в перепалке,
на гнев и крик не тратил пыл