Но у Мессера нет сворки, да она и не нужна, пес Мессера глубоко равнодушен к Нелли, несмотря на все ее волнение. Он набегался и теперь рад возвращению домой. Осторожно переступает пузатый старик Мессер через проволоку, отделяющую его собственную рощу от шмидтгеймовского леса. Этот лес – буковый, с редкими елями вдоль опушки. А в роще Мессера одни ели. Они доходят отдельными редкими группами до самого дома, и из-за крыши торчат их верхушки.
– Хозяюшка, хозяюшка, – сипит господин Мессер. Ружье у него перекинуто через плечо. Он был в Боценбахе у брата покойной жены, который там лесничим.
Хозяюшка – это она, Евгения, думает Эрнст. Чудно. Нелли дрожит от ярости, пока запах Мессерова пса стоит над полем.
– Эрнст, пожалуйста, – кричит Евгения. – Я ставлю обед па подоконник!
Эрнст садится боком, чтобы видеть овец. Четыре сосиски, картофельный салат, огурцы и стакан выдохшегося гохгеймера.
– Может быть, хочешь горчицы к салату?
– Ну что ж, я люблю острое.
Евгения делает салат на подоконнике. Какие у нее белые руки – и ни одного кольца.
– Может, старик еще наденет вам перстенек? Евгения спокойно отвечает:
– Милый Эрнст, тебе самому уже пора жениться. Тогда тебе не будут вечно лезть в голову чужие дела.
– Милая Евгения! На ком же мне жениться! Она должна быть добра, как Марихен, танцевать, как Эльза, носик у нее должен быть, как у Зельмы, бедра, как у Софи, а копилочка, как у Августы.
Евгения тихонько начинает смеяться. Что за смех! Эрнст слушает его с благоговением. Евгения все еще смеется, как смеялась в молодости – тихо, ласково, от души. Ему очень хочется придумать что-нибудь чудное, пусть еще посмеется. Но вдруг на него находит серьезность.
– А главное, – говорит он, – главное у нее должно быть, как у вас.
– Право, я уж вышла из этого возраста, – говорит Евгения. – Что же главное-то?
– Да вот этакое спокойствие… ну… ну… степенность, что ли, – в общем, если кто и захочет нахально подойти, так побоится. Когда в женщине есть то, к чему никак не подступишься и даже не объяснишь, что это за штука, а подступиться не можешь, то вот это и есть главное.
– И все ты врешь! – Она зажимает непочатую бутылку гохгеймера между коленями, откупоривает, наливает Эрнсту.
– У вас прямо как на свадебном пиру в Кане Галилейской: сначала кислое, потом сладкое. А Мессер твой не будет ругаться?
– За такие вещи мой Мессер не ругается, – говорит Евгения. – Вот за это-то я и люблю его.
Сидя в столовой гризгеймских железнодорожных мастерских, Герман, перед которым уже стояла кружка пива, развернул бутерброды, данные ему Эльзой: сардельки и ливерная колбаса, всегда одно и то же. Что касается бутербродов, то у его первой жены было более богатое воображение. Если не считать ясных глаз – некрасивая была женщина, но умная и решительная. На собраниях она, бывало, встанет и толково выскажет свое мнение. Как она перенесла бы теперешние времена?
Герман думал и ел свои четыре аккуратных ломтика, обычно вызывавших у него все те же мысли. Одновременно он прислушивался к разговорам справа и слева.
– Теперь их осталось только двое; еще вчера говорилось насчет троих.
– Один из них на женщину напал.
– Как так?
– Он стянул белье с веревки, а она и поймала его.
– Кто это стянул белье с веревки? – спросил Герман, хотя уже все понял.
– Да один из беглецов.
– Каких беглецов? – спросил Герман,
– Да из Вестгофена. Каких же еще?
– Он пнул ее в живот.
– А где это произошло? – поинтересовался Герман.
– Не указано.
– А почем они знают, что это кто-нибудь из беглецов? Может быть, просто вор?
Герман посмотрел на говорившего. Пожилой сварщик, один из тех, кто за последний год стали так молчаливы, что можно было забыть об их существовании, хотя они были тут, под боком, каждый день.
– А если даже и один из них? – сказал молодой рабочий. – Ведь не может он пойти и купить себе рубашку у Пфюллера. Уж раз его такая баба поймала, не может он ей сказать – дайте мне рубашку, да еще разгладьте, пожалуйста,
Герман посмотрел на рабочего. Поступил на завод сравнительно недавно и не далее как вчера сказал: мне что важно – хоть разок еще паяльник подержать в руках. А насчет остального – там видно будет.
– Ведь он как затравленное животное, – вмешался в разговор еще один рабочий, – он знает, что, если его сцапают, будет чик – и до свидания!
Герман посмотрел и на этого человека. При последних словах рабочий резко взмахнул ладонью, словно отрубая что-то. Все быстро взглянули на него. Наступило молчание, после которого обычно или следует самое важное, или не следует ничего. Но молодой ученик – он здесь работал недавно – все это как бы отстранил от себя. Он сказал:
– А в воскресенье будет здорово интересно.
– Говорят, с майнцской командой трудно тягаться.
– Мы доедем, по крайней мере, до Бингер-Лоха.
– На пароход предполагают захватить руководительницу из детского сада, дети представлять будут.
Но тут Герман задает вопрос, и он как бы пригвождает к месту что-то неуловимое, готовое ускользнуть:
– Кто же эти двое, которые остались?
– Какие двое?
– Беглецы.
– Один старик, другой молодой.
– Молодой, говорят, из этих мест.
– И всё люди треплются, – заявляет сварщик, снова откуда-то вынырнувший, словно он вернулся к своим после долгого путешествия. – Зачем ему бежать в родной город, где его всякая собака знает?
– Это тоже имеет свой плюс: на чужого скорее донесут. Ну вот, к примеру, кто донесет на меня?
Говоривший это был силен как бык. Герман встречал его в прежние времена – то в числе охраняющих какое-нибудь собрание, то на демонстрации. Он всегда выпячивал широкую грудь с таким видом, словно ему море по колено. За последние три года Герман не раз пытался прощупать, что это за человек, и выспросить его, но парень всегда прикидывался непонимающим. А сейчас Герману вдруг почудилось, что тот понимает гораздо больше, чем хочет показать.
– А почему бы и нет? Вот я преспокойно донес бы на тебя. Если ты по какой-либо причине перестаешь быть моим товарищем, значит, ты, по сути дела, давно перестал им быть, еще до того, как я донес на тебя и тоже перестал быть твоим товарищем.
Это говорит Лерш, нацистский организатор на заводе; он выговаривает эти слова особенно веско и отчетливо. Так говорят люди, когда разъясняют что-то принципиальное. Маленький Отто, обратив к нему мальчишеское лицо, не сводит с него глаз. Лерш – его инструктор, он обучает его обращаться с паяльником и играть в шпионы. Герман быстро окидывает взором фигуру Отто – он здесь первый руководитель гитлерюгенда, но в нем нет нахальства, напротив, он тихий, редко улыбается, и все его движения отличаются какой-то напряженностью. Герман частенько думает об этом мальчике, который так слепо предан Лершу.
– Верно, – степенно отвечает сварщик. – Но прежде чем кто-нибудь пойдет доносить на меня, пусть сначала поразмыслит, сделал ли я что-нибудь, из-за чего он может не считать меня больше своим товарищем.
Вернувшись из столовой в цех, большинство рабочих тихонько разошлось по своим местам. Герман больше ничего не сказал. Он расправил смятую бумажку от бутербродов, сложил ее и сунул в карман – завтра она опять пригодится Эльзе. Он был почти уверен, что Лерш наблюдает за ним, выслеживая то неуловимое, что может иногда обнаружиться вдруг, от одного нечаянно оброненного слова. Все с облегчением вскочили, когда наконец прозвонил звонок; этот сигнал извне положил конец чему-то такому, с чем никак нельзя было покончить изнутри.
В этот день, после полудня, кучка мальчуганов, возвращавшихся домой по одной из маленьких улочек Вертгенма, затеяла ссору, скорее игру. Ребята разделились на две партии и вступили в бой. Большинство побросало наземь свои школьные ранцы.
Вдруг один из этих задорных петушков остановился, и драка затихла. На краю мостовой возле тротуара стоял оборванный старик и рылся в их ранцах. Он нашел недоеденную корку хлеба.
– Эй, вы… – крикнул один из мальчиков.
Старик поднялся и пошел дальше, шаркая и хихикая. Мальчики его не тронули. Обычно это были сущие дьяволята, когда представлялся случай напроказить, но теперь они ограничились тем, что подобрали свои ранцы. Хихикающий, всклокоченный старик очень им не понравился. Они о нем больше не упоминали, точно по уговору.
А он потащился в другой конец городка. Проходя мимо харчевни, он замедлил шаг, рассмеялся и вошел. Хозяйка, обслуживавшая группу шоферов, на минуту отошла от них и подала старику рюмку водки, которую он заказал. Выпив водку, он тут же поднялся и вышел, не заплатив. Голова и плечи у него подергивались. Женщина крикнула:
– Куда же он делся, жулик?
Шоферы хотели было погнаться за ним, но хозяин остановил их. Ему не хотелось затевать историю, ведь сегодня была пятница, и он спешил к рыботорговцу,
– Ладно, пусть идет к черту.
Старик спокойно продолжал свой путь. Он шел местечком – не по главной улице, а через рынок. Убедившись, что ему ничто не грозит, он даже как-то выпрямился, лицо стало спокойное; шагая между садами на окраине городка, он стал подыматься на холм.
Там, где еще стояли дома, улица была вымощена и местами, на самых крутых подъемах, были выбиты ступеньки, но, дойдя до холмов, она превращалась в обычный проселок, который вел прочь от Майна и от шоссе – в глубь страны. На окраине города от него отделялась другая дорога, выводившая на шоссе; собственно, это шоссе и было главной улицей местечка, с той разницей, что в городе по сторонам его тянулись магазины и фонари. Дорогой же со ступеньками, по которой прошел старик, пользовались не те крестьяне, которые шли по шоссе из примайнских деревень, а те, которые из дальних деревень направлялись на городской рынок.
Старик этот был Альдингер, один из двух беглецов, все еще остававшихся на свободе после добровольного возвращения Фюльграбе. Никто в Вестгофене не допускал и мысли, чтобы Альдингер мог добраться даже до Либаха. Если его не поймают тут же, то через час. Однако наступила уже пятница, а Альдингер добрался уже до Вертгейма. Он ночевал в поле, однажды какая-то повозка подобрала его, и он ехал четыре часа. Старик благополучно миновал все заставы, но не с помощью особой хитрости – на это его бедная старая голова уже не была способна. Ведь еще в лагере начали сомневаться в здравости его рассудка. Он целыми днями не произносил ни слова, затем при какой-нибудь команде вдруг начинал хихикать. Сотни случайностей могли в любую минуту повлечь за собой его арест. Блуза, которую он где-то стянул, едва прикрывала его арестантскую одежду. Однако ничего не случилось.