Альдингер не знал, что такое обдумыванье, расчет. Он знал только чувство направления. Так вот стояло солнце над его родной деревней утром, а так вот – в полдень. Если бы гестапо, вместо того чтобы пустить в ход весь сложный и громоздкий аппарат преследования, просто провело прямую линию от Вестгофена к Бухенбаху, то в одной из точек этой прямой старик был бы очень скоро настигнут.
На холме над местечком Альдингер остановился и посмотрел вокруг. Его лицо больше не подергивалось; взгляд стал тверже, а чувство направления – это почти нечеловеческое чувство – начало меркнуть, так как оно было ему уже не нужно. Тут Альдингер был уже дома. В этом месте он обычно раз в месяц останавливал свою повозку. Сыновья снимали корзины и тащили их вниз, на рынок. Ожидая возвращения сыновей, он наблюдал развертывающийся перед ним пейзаж. Теперь и до его деревни уже недалеко. И эти то поросшие лесом, то застроенные домами холмы, отражавшиеся в воде, и самая река, которая все ловила и все покидала, чтобы унестись дальше, и облака, плывущие в небе, и даже маленькие лодки, в которых уезжали люди, – зачем» куда? – все это былое казалось ему чем-то далеким, чужим. «Былое» – так называлась та жизнь, к которой он хотел вернуться, ради которой он бежал. «Былое» – так звалась страна, начинавшаяся за городом. «Былое» – так называлась его деревня.
В первые дни своего пребывания в Вестгофене, где брань и побои впервые посыпались на его престарелую голову, он узнал чувство ненависти и ярости, а также жажду мести. Но удары сыпались все чаще и больнее, а он был стар, и в нем постепенно было убито всякое желание отомстить за тот позор и обиды, которые он вытерпел; угасла даже память о них. Но то, что еще оставалось в нем живого, недоступное побоям и пинкам, было по-прежнему сильным и властным.
Альдингер повернулся к реке спиной и заковылял между колеями полевой дороги. Время от времени он озирался, но не потому, что терял направление, а чтобы идти от одной определенной точки к другой. Он уже не казался безумным. Он спустился с одного холма, поднялся на другой, прошел через еловую рощицу, миновал посадки молодых деревьев. Кругом – полное безлюдье. Альдингер пересек жнивье, затем поле, засаженное репой. Было все еще довольно тепло. Не только день, самое течение года, казалось, остановилось. И сейчас Альдингер всем своим существом чувствовал возвращение в былое.
В этот день Вурц, бухенбахский бургомистр, не вышел в поле, хотя собирался выйти или, по крайней мере, хвастал, что выйдет; вместо этого он отправился в кабинет, как торжественно именовал свою жилую горницу – тесную, захламленную комнатушку, служившую ему и конторой. Сыновья уверяли его, что он спокойно может выйти в поле, они хотели, чтобы папаша вел себя героем. Однако Вурц послушался жены, которая хныкала не переставая.
Бухенбах был все так же оцеплен, а дом Вурца охранялся еще особо. Люди смеялись: так тебе Альдингер и явится прямо в деревню! Нет, он поищет других способов, чтобы посчитаться с Вурцем, и, наверно, найдет их. И сколько же еще Вурц намерен держать при себе эту лейб-гвардию? Дорогое удовольствие! В конце концов ведь эти штурмовики, которых откомандировали для его личной охраны, – это все деревенские парни, и они нужны дома.
Шульциха, жена лавочника, увидев, что Вурц в конторе, сообщила об этом жениху своей племянницы, которая помогала ей в лавке, где продавалось все, что могло понадобиться крестьянам. Жених был родом из Цигельхаузена, он приехал в машине ветеринара на несколько часов раньше, чем его ждали, и привез с собой несколько ящиков товара. Он собирался вечером просить Вурца, чтобы тот огласил предстоящий брак. Когда тетка сказала:
– Он в конторе, – молодой человек нацепил воротничок, а Герда принялась наряжаться. Он был готов раньше, чем она, и вышел на улицу. У двери стоял на часах штурмовик, его знакомый.
– Хейль Гитлер!
Жених был членом того же штурмового отряда – не потому, что не мог жить без коричневой рубашки, по потому, что хотел спокойно работать, жениться, наследовать, а без нее это было бы, конечно, невозможно. Когда жених постучал в окно конторы, штурмовик, догадавшись, зачем тот пришел, рассмеялся. Но Вурц не откликнулся. Он сидел за своим столом под портретом Гитлера. Заметив, что в окне мелькнула какая-то тень, он согнулся вдвое, а услышав стук, соскользнул на пол, обогнул стол и выполз за дверь.
– Да вы войдите к нему вдвоем, – сказал стоявший на крыльце часовой, так как подоспела и Герда в новой юбке и блузке. Молодой человек постучал и, не слыша ответного «войдите», повернул ручку; но дверь была заперта. Подошел часовой, грохнул в дверь кулаком, заорал: – Тут насчет оглашения пришли!
Только тогда Вурц отодвинул засов и, пыхтя, уставился на молодого человека, достававшего из кармана свои бумаги. Бургомистр уже настолько овладел собой, что произнес даже маленькую речь о крестьянстве как основе национального целого, о значении семьи в национал-социалистском государстве, о святости расы. Герда слушала с серьезным видом, молодой человек кивал. Выйдя опять на улицу, он сказал часовому:
– Ну уж и дерьмо ты тут стережешь, – сорвал с куста веточку шиповника и воткнул в петлицу.
Затем, взявшись под руки, молодые люди прошли по деревенской улице на площадь, мимо гитлеровского дубка – он был еще недостаточно высок, чтобы прикрыть своей тенью детей и детей их детей, самое большее – воробья или улитку, – и направились к пастору переговорить о венчании.
Альдингер поднялся на предпоследний холм. Холм назывался Буксберг. Старик шагал теперь очень медленно, как человек, который смертельно устал, но знает, что отдыхать нельзя. Он не смотрел по сторонам, ему был знаком здесь каждый кустик. Местами в поля Цигельхаузена уже вклинивались поля Бухенбаха. Хотя ужасно носились с этим размежеванием, но отсюда, сверху, поля по-прежнему напоминали заплатанные передники деревенских девочек. Альдингер взобрался на холмик с огромным трудом. Его взгляд стал далеким, но не мутным или отсутствующим: в нем как бы отразилась неведомая, далекая цель.
А внизу, в Бухенбахе, часовые сменялись, как обычно в этот час. Сменился и часовой перед домом Вурца. Он отправился в трактир, где к нему присоединились двое также сменившихся штурмовиков. Все надеялись, что жених на обратном пути от пастора зайдет и угостит их. Вурц устал от обеда и от пережитого страха. Он положил голову на стол, на бумаги молодой пары, на их родословные и медицинские справки о состоянии здоровья.
Альдингерова жена понесла детям в поле обед. Они обедали тут же, все вместе. Раньше у Альдингеров частенько бывали свары – как в любой семье. Но после ареста старика семья сплотилась и замкнулась. Не только с посторонними, но и друг с другом не решались они громко слова вымолвить, и даже насчет отсутствующего.
Один из часовых, следуя приказу, по пятам ходил за старухой и глаз с нее не спускал. И вот фрау Альдингер, одетая в черное крестьянка, тощая, как жердь, поравнялась с двумя часовыми, стоявшими на краю деревни. Она не смотрела ни вправо, ни влево, точно это ее не касалось. И часового перед собственным домом она, казалось, тоже не замечала: все равно как если бы было приказано следить за ней засохшему вишневому дереву в саду у соседа.
Альдингер наконец-то добрел до вершины холма. Для молодого человека это была бы не бог весть какая вершина. Правда, деревня казалась ему отсюда лежащей далеко внизу. Вдоль дороги шла небольшая заросль орешника, и Альдингер опустился на землю среди кустов. Он сидел некоторое время не двигаясь в скудной тени ветвей, между которыми просвечивали куски крыш и пашен. Он уже начал дремать, но вдруг слегка вздрогнул. Он встал или, вернее, попытался встать. Посмотрел вниз, в долину. Но долина перед ним не тонула, как обычно, в полуденном блеске, в милом и знакомом свете. В этот ветреный день она была залита каким-то холодным, резким сиянием, так что все контуры казались особенно четкими и оттого – чужими. Затем на все легла глубокая тень.
После полудня двое ребят пришли собирать орехи. Они взвизгнули и побежали прямо к родителям, работавшим в поле. Отец пришел взглянуть на лежавшего человека. Он послал одного из детей на соседнее поле за соседом, Вольбертом. Вольберт сказал:
– Да ведь это же Альдингер.
Тогда и первый крестьянин узнал его. Дети и взрослые стояли в орешнике и смотрели на умершего. Затем крестьяне сделали импровизированные носилки из жердей.
Они понесли его в деревню мимо часовых.
– Кого это вы несете?
– Альдингера. Мы нашли его. – Они понесли его не куда-нибудь, а к нему домой. И часовому у его дома они тоже сказали: – Мы нашли его. – И часовой был слишком поражен, чтобы остановить их.
Когда тело вдруг внесли в комнату, у фрау Альдингер подкосились ноги. Но затем она поборола себя, как поборола бы себя, если бы его принесли мертвым с поля, где он работал. На крыльце уже собрались соседи; среди них были и часовой, стоявший у дома, и два только что сменившихся часовых с поста на краю деревни, и три штурмовика из трактира, и молодая пара, возвращавшаяся от пастора. Только на другом конце деревни все еще стояли часовые, там, где их поставили, чтобы в случае чего не пропустить Альдингера. И перед дверью Вурца все еще стоял часовой, чтобы защитить бургомистра от акта мести.
Жена Альдингера открыла застланную чистым бельем постель, которая всегда стояла наготове. Но когда его внесли и она увидела, какой он запущенный и заросший, она велела положить его на свою постель. Сейчас же поставила нагреть воды. Затем послала старшего внука в поле за родными.
Люди, толпившиеся в дверях, расступились, чтобы пропустить малыша, который шел, опустив глаза и сжав губы, как обычно делали те, у кого в доме покойник. Вскоре внук вернулся с родителями, дядьями и тетками. На лицах сыновей было презрение к этим толпившимся в сенях любопытным, но едва они очутились у себя, в своих четырех стенах, как оно сменилось угрюмой скорбью. Но вскоре, так как покойник вел себя совершенно так же, как все покойники, скорбь эта стала обыкновенной: скорбью любящих сыновей о любящем отце.