Седьмой переход — страница 23 из 61

Настроение у Никонора Ефимовича было преотличное. Он отправился из дома затемно, не позавтракав, и возвращался, правда, ни с чем, однако ж, и без обычной досады на неудачную охоту. Его просто потянуло из жаркой горницы за город, где и думается-то свободнее. Припозднившаяся осень, наконец-то, кончилась, мир точно раздвинулся, как всегда в первоначальную пору степной зимы. Это ощущение новых далей совпадало у Каширина с мысленным представлением о пространственности времени, рельеф которого он чувствовал под старость лет почти физически. Приближался внеочередной съезд партии, только что были обнародованы тезисы о семилетнем плане. Естественно, чем ближе к цели, тем большее нетерпение охватывает идущих впереди, и шаг их, без того размашистый, становится буквально семимильным.

Этим и объяснил Никонор Ефимович появление повой, более крупной меры времени, когда вчера выступал на собрании партактива.

Он вернулся с собрания растревоженным, долго не ложился спать; к прежним мыслям о Максиме добавилась навязчивая мысль о Родионе. Никонор Ефимович понимал, что в жизни начинается небывалое, невиданное ускорение, и ему с его стариковской, немного наивной страстью хотелось, чтобы, все люди сделались счастливыми. Когда же, как не теперь, избавиться им всем, всем до одного, от незаслуженных обид, кто был обижен, от собственных ошибок, кто заблуждался. Пора бы уж, в самом деле, дать возможность Максиму вернуться в партию. Пора и Родиону простить необдуманный поступок: не век же человеку быть в тени.

Рассуждая о близких людях, он как бы придирчиво проверял их готовность перед новым броском вперед. Меньше всего Никонор Ефимович сомневался в старшем зяте, Егоре Речке: мужик хотя и с заскоками, но потянет свою лямку до конца, не выбьется из колеи. Сын у Егора — парень тоже сноровистый, горячий, не остынет. Ну, а Зинаида среди них не пропадет. В конце концов наладятся дела и у Родиона, с облегчением вздохнет Настенька, немало перетерпевшая за последний год. Остается под вопросом один Максим. Сколько еще меньшому ходить в штрафниках, да заодно мучить славную женщину Эмилию? Хватит ли у Максима сил, чтобы не опуститься, не запить от горя?.. Так с мыслью о своем меньшом и забылся Никонор Ефимович в коротком предрассветном сне.

А сейчас, возвращаясь в Ярск, он думал только о красоте жизни, думал с тем чистым умилением, что свойственно людям на склоне лет. Он остановился у подошвы высотки, где цвел, как ни в чем не бывало, слишком запоздавший подсолнух-падалица. Постоял над ним, стряхнул варежкой снег с золотистых лепестков, потрогал озябшими пальцами корзиночку, еще клейкую, душистую, и двинулся дальше, к заброшенному с давних пор яшмовому карьеру. То ли благородный камень не остыл с лета, то ли зимушка-зима боязливо, с оглядкой подбиралась к этому богатству, но мохнатые снежинки мгновенно таяли, едва коснувшись дорогого плитняка, расцвеченного багровыми узорами. Яшма переливалась под солнцем всеми оттенками ветреного заката. Никонор Ефимович поднял на дне карьера кусочек камня редкой красоты — в зеленом овале оранжевое пятно — и, сунув его в карман заскорузлого полушубка, выбрался наверх.

Ярские заводы дымили уже слабо, как быстроходный паровоз, набравший скорость. В стороне от высоченных колонн крекинга мирно горел еле различимый факел. Крыши, карнизы цехов, венчики труб, мачты высоковольтной линии — все было покрыто ровным слоем густых белил. Только стрелы башенных кранов, стряхнув в полете иней, темнели в небе, да виднелись алые рядки свежей кладки на недостроенных домах: по этой отметине можно было безошибочно судить о том, что успели сделать каменщики в первые часы нагрянувшей зимы. Впечатление такое, что вот и началась работа в счет семилетки.

Никонор Ефимович перекинул ружьецо с облезлыми стволами на левое плечо и, приосанившись, энергично размахивая рукой, ходко зашагал к своей окраине.

Дарья встретила его холодно. Она не любила, когда Никонор тратил время на пустяки, вдобавок еще зимой: неровен час, застудится. К тому же у Дарьи Антоновны была сегодня дополнительная причина для недовольства: пришло письмо от Настеньки, а поделиться не с кем, сиди одна, перечитывай в десятый раз.

Старательно протерев запотевшую сталь двухстволки, тщательно смазав, Никонор Ефимович повесил ружье на место, на домотканый коврик перед кроватью, переоделся, скинул валенки, задубевшие от утреннего морозца, и лишь тогда присел к столу в крошечной, уютной кухоньке.

— Набегался? — смягчившись, спросила Дарья.

— Вполне,— охотно ответил он, потирая руки, пряча улыбку в пегих с бурым подпалом, аккуратно подстриженных усах.

— За чем ходил-то?

— За бодростью, — усмехнулся Никонор Ефимович и придвинул к себе миску с рассыпчатыми картофелинами.

Прислонившись к теплым изразцам старенькой голландки, Дарья Антоновна смотрела в ярко освещенное окно, туда, где соседские ребятишки катались на коньках по слабому ледку Яри, бесстрашно разворачиваясь у самой полыньи. Дарья была в новом штапельном платье — белые завитки по синему полю, волосы подобраны кашимировым платком. Тот, кто не знал ее, решил бы, что она — не в меру внимательная к себе пожилая женщина. Но Дарья всегда одевалась с тем непеременчивым вкусом, которым отличаются оренбургские казачки. И выглядела значительно моложе своих лет: на висках ни одного седого волоска, морщины неглубокие, и светло-серые зоркие глаза почти не выцвели от материнских слез в войну. Ходила она, слегка откинувшись назад, не чувствуя бремени седьмого десятилетия. Никонор Ефимович казался старше жены намного, хотя разница измерялась всего несколькими годами. Нет, видно, не для казачек придумана эта поговорка: бабий век — сорок лет.

Никонор Ефимович изредка бросал короткие взгляды на свою Дарьюшку, уверенный в том, что та вот-вот снимет затянувшуюся «блокаду» и заговорит о каких-нибудь домашних пустячках. Но Дарья Антоновна молчала. «Рассердилась сверх положенного», — отметил он, с аппетитом доедая любимую картошку, сдобренную подсолнечным маслом.

— Ну, спасибо, накормила Анику-воина, отменного охотника,— сказал Никанор Ефимович, поднимаясь из-за стола.

Дарья Антоновна надела клеенчатый фартучек — подарок Настеньки — и принялась мыть посуду. А Никонор Ефимович занял ее место у печи, с наслаждением закурил после плотного завтрака. Лукавая усмешка не сходила с его губ, когда он наблюдал, как сердитая хозяйка ловко, проворно, одну за другой, вытирала глубокие тарелки цветастым холщовым полотенцем. Движения ее полных рук были легки, порывисты. Но вот она бессильно опустила руки в миску с горячей водой, где лежала последняя тарелка, и, с трудом подняв ее, сказала:

— Письмо получено из Южноуральска. Там, в горнице, за приемником.

Никонор Ефимович достал из брючного кармана самые сильные очки, приладил к ним отломанную дужку, развернул тетрадный двойной листок, испещренный знакомой вязью неровных, падающих вправо, торопливых строчек. Вначале — ничего не значащие новости, вроде школьных успехов первоклассника Мишука или похвал по адресу Лели, помогающей матери вести хозяйство. Однако, чем дальше, тем сбивчивее тон письма:

«Ума не приложу, как жить мне с Родионом. Общее у нас — только дети. Только!.. Легко сказать. И все-таки даже ради детей нельзя поступиться совестью. Если бы он обманывал меня одну, то я, верно, бы смирилась, не стала выносить сор из избы. Но я ведь не могу, не могу терпеть сора в своей душе. Вчера опять прикрикнул вгорячах: «Не корчи из себя парттетю! Ты еще мелко плавала!» Ну, посуди сам, дорогой папуля, куда зашли наши отношения. Мама не поймет, но ты-то поймешь, я знаю... Все-таки надеюсь на лучшее, лучшее будет зависеть теперь от него, от его искренности перед людьми. Время покажет. Возможно, что я спешу с выводами. Возможно.

Да, совсем забыла, большой привет вам от Леонида Лобова. Вы, зерно, знаете, что он тут, в Южноуральске, работает в совнархозе».

Никонор Ефимович отложил письмо, начал искать во всех карманах принадлежности для курения. А они, оказывается, лежали на столе.

Дарья молча подвинула к нему яшмовый мундштук, книжечку рисовой бумаги и кожаный кисет. Он виновато улыбнулся, взял крупную щепоть ароматного, с добавкой мяты, самосада.

— Под настроение всякое нацарапаешь, в самом деле,— жадно затянувшись, раздумчиво заговорил Никонор Ефимович.— Образуется, наладится, вот увидишь... Э-э, да что ты, в самом деле, размокропогодилась? Куда же это годится, ну, скажи на милость?

Дарья Антоновна ладонью смахнула слезы, присела напротив мужа.

— А я так считаю, что вся неприятность идет от Леньки Лобова.

— Может, и так,— с готовностью ухватился он за ее догадку, показавшуюся ему спасительной.

— Принесла же его нечистая сила в Южноуральск! Сколько по его милости промаялась наша Настенька. Без малого десять лет. Все ждала, все надеялась. Неужто у него нет сердца? Неужто он порушит теперь аж две семьи — свою и Настину? Не хватало нам при старости лет позора.

— Нет, мать, тут дело не в Лобове,— поспешно отступил Никонор Ефимович, поняв, что зря поддержал Дарьюшку, рассуждающую с типично женской проницательностью.

И чтобы прекратить весь этот разговор, который, он уже знал, ни к чему хорошему не приведет, Никонор Ефимович стал собираться на стройку.

— Пойду, взгляну, что там делается у Егора.

Дарья Антоновна укоризненно покачала головой, отвернулась.

— О Насте ты не тужи. В самом деле, все образуется,— бодро добавил он и вышел в сени, плотно прикрыв дверь, певуче поскрипывавшую от первого морозца.

Но сам-то он с недавних пор больше Дарьи беспокоился о младшей дочери и зяте. Не такая его Настенька, чтобы преувеличивать: скорее всего преуменьшает. Видно, Родион слепнет день ото дня, не видит, что творится вокруг, и упорствует, и мечется, не находит себе места. Самолюбие взыграло, а мужества, видно, не хватает. Такие ошибки начинаются с умничанья: с виду как будто это дело умственное, но потом вступает в действие характерец, и человек, вопреки здравому рассудку, опускается все ниже, ниже, воображая себя карабкающимся на вершину...