Геннадий сидел один в комсомольском штабе. Бесцельно перебирая рапортички молодежных бригад, он во всех подробностях припоминал вчерашнюю вахту Журавлевой. Надо срочно выпускать «Боевой листок». Хорошо бы дать Раину фотографию. Он послал записку крановщице, просил занести в обеденный перерыв хоть какие-нибудь карточки. Перерыв заканчивался, Раиса не появлялась. «Вот скромница так скромница, пойду к ней сам»,— решил Геннадий.
Он уже оделся, когда она, запыхавшись, быстро вошла в жарко натопленную конторку, торопливо поздоровалась, положила перед ним большой конверт и, не задерживаясь ни на минуту, сказала на ходу:
— Выбирайте, Геннадий Егорович, если подойдут.
Тут было карточек много больше, чем требовалось для трех-четырех «Боевых листков». Геннадий вытряхнул их на стол — открытки, миниатюрки,— и на него разом глянули со всех сторон беспокойные, задумчивые, смеющиеся глаза Раисы Журавлевой. Он долго отбирал карточки, подходящие для столь серьезного дела, отбирал и удивлялся: «Да ведь она просто красавица, не чета Инессе!..».
За этим занятием и застала его инструктор горкома комсомола Иноземцева.
— О-о, у тебя целый альбом! — громко заговорила Инесса, как ни в чем не бывало.— Не многовато ли от одной особы!
— Для «Боевых листков»,— буркнул себе под нос Геннадий.
Она сняла ботики, пальто, начала поправлять рыжеватые волосы. Что-то принарядилась сегодня: новое шерстяное платье цвета «электрик», капроновый шарфик, замшевые туфли. Лицо чуточку припудрено, слабый след помады на губах — это уже грубое нарушение горкомовских правил. Геннадий с нескрываемой усмешкой осмотрел ее, когда она, такая расфранченная, свежая, подходила к его столу.
— На завтра объявлен массовый субботник на строительстве аглофабрики,— сказала она, присаживаясь.
— По тебе видно, к субботнику идет дело.
Инесса не обратила на его слова ни малейшего внимания, стала рассказывать о решении бюро горкома провести несколько субботников на стройках Ярска.
— Выйдем, не агитируй.
— Я информирую.
Разговор явно не ладился. Инесса взяла недописанный «Боевой листок», принялась читать первую попавшуюся заметку:
«Бригада коммунистического труда учредила свой культфонд. Каждый член бригады будет ежемесячно вносить пять процентов заработки, которые пойдут на книги, коллективные посещения театра, кино, концертов, на разные учебные принадлежности. У нас будет коллективная сберегательная книжка. Надо тебе что-нибудь приобрести,— пожалуйста...»
— Это еще придется обсудить,— сказала она, не дочитав.— Предположим, я зарабатываю шестьсот рублей, вношу в фонд тридцать, купить же мне надо, предположим, учебников, на пятьдесят рублей. Уравниловка.
— При чем тут уравниловка? — сердито спросил Геннадий.— Девяносто пять процентов заработка остается у тебя в кармане. Никто не собирается одевать всех в одинаковые костюмы и кормить одной свининой. Одевайся, как хочешь, ешь, что хочешь. Но если у тебя нет библиотеки, мы поможем приобрести, субсидируем по-товарищески. Одним словом, во всем, что касается духовных благ, никому никакого отказа.
— Я проинформирую первого секретаря.
— Только договоримся: без директив сверху. Бригада у нас дружная, почти все — заочники техникумов и институтов. Мы понимаем, что делаем. Не складчину организуем, а создаем культфонд.
Инесса промолчала: ох, уж этот его тон и эта его манера поучать с видом человека, совершенно независимого от горкома! Весь в отца.
А вот и отец... Речка-старший широко распахнул дверь в комсомольский штаб, остановился у порога, все еще продолжая с кем-то разговаривать в коридоре. Инесса привычно осмотрела себя перед встречей с ним, пока Геннадий убирал со стола фотокарточки Раи Журавлевой.
— Привет! — коротко бросил Егор Егорович.
По всему видно, он был в прекрасном настроении: обычно колкие его глаза смеялись, кустистые брови не казались такими уж суровыми, как во время очередного «разноса» на планерке.
— Чем порадуете старика?.. Не помешал?
— Что вы, товарищ Речка? — вспыхнула Инесса.
— Значит, доложу вам, завтра коммунистический субботник. Около двух тысяч золотых работников пообещали в райкоме партии. Главное — очистить площадку от строительного мусора. Вы, смотрите, не растеряйтесь. Люди придут со знаменами, с оркестром. Вообще, принять надо как полагается, как, помню, нашего брата принимали,— говорил Егор Егорович, и думал: «Каждое поколение начинает жизнь по-своему, хотя одна юность, как две капли воды, похожа на другую. У нас тогда, в конце двадцатых годов, был единственный техник на всю ярскую комсомолию, а теперь у них только в штабе техников и инженеров не меньше, чем в производственном отделе треста».
Зазвонил телефон. Геннадий взял трубку, но тут же передал отцу.
— Сейчас буду,— ответил тот и собрался уходить.
— Здесь тебе оставили извещение на перевод,— вспомнил Геннадий.
— Перевод? Какой перевод? Откуда? — Егор Егорович взял талончик, повертел в руках, и понял, наконец, что это гонорар за Сухаревскую статью: 532 рубля 47 копеек. Весьма точная плата, с удержанием подоходного налога! — Черт-те что,— пробормотал он, окончательно смутившись, и, сунув талон в боковой карман, поспешно вышел.
Геннадий и Инесса переглянулись: им никогда еще не приходилось встречать людей, которых бы так огорчали неожиданные деньги.
Вечером, уединившись в своей однооконной комнатушке,— ее Зинаида торжественно называла «рабочим кабинетом»,— Речка торопливо сочинил сердитое письмецо свояку. Он писал:
«Пересылаю тебе деньги, ошибочно переведенные на мое имя. Ты их добывал, старался. Я же тут ни при чем. Как говорят: дружба дружбой, а денежкам счет! У нас на стройках давно уже вывелись пройдохи-десятники, которые неплохо зарабатывали на подставных лицах, главным образом, поденщиках. Так я тебе не поденщик. Поищи в других местах. Только вряд ли найдешь. Правильно, что все от тебя отвернулись. Это гуманно в высшей степени. Иначе, как же лечить человека от эгоизма?
Я тебе уже говорил, что на нашем брате, строителе, много не заработаешь. Ну чего ты добился? Поставил лично меня в глупейшее положение, обострил мои отношения с порядочными людьми. Но и только. «Никакой он не догматик, он обыкновенный путаник»,— сказал обо мне на бюро обкома первый секретарь. Что ж, похожу с годок в «путаниках», по твоей милости. Так мне и надо. Однако и тебе урок: не возводи критические замечания нашего брата в степень каких-то «принципиальных разногласий». Не обобщай — да не «обобщен» будешь! Мы иной раз поворчим — и опять за работу. А ты брюзжишь второй год, ничего не делая, если не считать твоих булавочных уколов. Кстати, эти твои «прививки» подействовали на меня благотворно: повысилась сопротивляемость всякой демагогии. Так что ты достиг обратного результата.
Я бы, возможно, не собрался написать тебе, но эти деньги — черт бы: их побрал! — заставили снова пережить недавние события. Стыдно мне было на бюро. Стыдно и перед Лобовым, который, между прочим, сразу узнал твой почерк.
Прими же полностью скромный гонорар от своего невольного соавтора. Теперь мы с тобой в расчете. Однако знай: ты в большом долгу у простых людей, которые, отказывая себе во всем, вскормили и вспоили тебя в трудные тридцатые годы. Может быть, какой-нибудь мой каменщик недоедал, ради того, чтобы кандидат наук Сухарев жил в достатке. Как же ты сейчас станешь оправдываться перед этим каменщиком? Где твои «спутники»? И на какой «орбите» оказался ты сам? Вот три вопроса, на которые ты должен ответить своей совести. А мне можешь не отвечать: я тебя уже слушал не один вечер. Е. Речка.
P. S. Не трать этот последний гонорар на пустяки. Купи лучше хороший комбинезон, да приезжай-ка в Ярск, на любую стройку. Вот тебе мой совет».
17
Правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет... Но неужели правда Максима Каширина истлела на пепелище горемычной украинской деревни Зеленый Кут, или безвозвратно канула в клокочущий от минных разрывов Северный Донец? Неужели нельзя напасть на след его правды, затерявшейся в горячке весенних контратак под Харьковом?
Шел семнадцатый год с той трижды проклятой майской ночи, когда свой же человек, с новенькими треугольниками на петлицах, помкомвзвода разведчиков Дымков, выдал немцам старшину Каширина и лейтенанта Гавриленко. Они доверились ему, прилегли немножко отдохнуть в зарослях орешника на берегу Донца, и были застигнуты врасплох, даже автоматы не успели вскинуть. По дороге в Харьков лейтенанту удалось бежать. С тех пор Максим ничего не знал о нем. Дымков, собственноручно расстреливавший в назидание каждого десятого из колонны пленных, пропустил Максима, шепнув ему «по-свойски», что лейтенант уже «на небесах». (Видно, Дымков был из того сорта предателей, которые заискивают перед своими жертвами на другой же день после измены).
Если бы Гавриленко был жив... Максим искал его всюду: среди бывших узников концентрационных лагерей, среди партизан. Все тщетно. Позднее, из Ярска, он писал во все концы, особенно часто на Смоленщину — родину Михаила Гавриленко. И опять безрезультатно. Видно, в самом деле, злая неудача постигла лейтенанта.
Всего того, что сделал Максим в конце войны, было вполне достаточно для гражданской реабилитации. Может быть, другой на его-то месте гордился бы своей судьбой: ведь до сих пор приходили в Ярск письма от гарибальдийцев, из Италии. Чего же еще нужно русскому солдату, прошедшему огонь и воду? Но он никак не мог смириться с тем, что вернулся с войны беспартийным, хотя уходил на фронт .коммунистом (кандидатом в члены партии). Максим и посейчас твердо помнил семизначный номер партбилета, который сдал политруку, собираясь в глубокую разведку. Тысячи рублей задолжал он партии с того времени. Что ж, продал бы все до последней нитки и рассчитался, если бы потребовали. Однако есть неоплатный, вечный долг, что не поддается арифметической оценке по шкале партийных взносов: это верность, непрерывная, как жизнь.