— Свои! Кстати, вот она, своя — Анастасия Никоноровна Каширйна. Ближе некуда. Знаете ли вы, что она разводиться со мной собирается?.. Ах, не знаете! А мне показалось, что да. Войдите в ее положение: разве может всеми уважаемая женщина, второй секретарь райкома, жить в одном доме с пропащим «догматиком»?
— Родион! — крикнула Анастасия.
— Не мешай, с тобой мы наговорились досыта. Видите, дорогой папаша, картонный ярлычок «догматика» отпугнул от бедного экономиста даже его жену.
— В самом деле, Настя, ты помолчи, мы сами разберемся. Анастасия выпрямилась, гордо тряхнула головой и, не глядя на мужа, вышла в соседнюю комнату.
— Убедились?
— Ты, Федорыч, забываешь, что Настя — член партии, не просто домохозяйка.
Родион промолчал, дав понять, что ему не нужны уроки политграмоты.
— Смотрю я на вас, горячитесь вы оба не в меру... Неужто ты, в самом деле, не понимаешь, что жизнь...
— Жизнь! Жизнь идет своим чередом. Кстати, если наладились дела в области аграрной, то это следствие поднакопившихся силенок. Та же картина в области индустриальной. То же самое можно сказать в плане международных отношений. Время прилежно поработало на нас. Собственно поэтому каждый эксперимент психологически воспринимается теперь средним человеком, как открытие. Вы, конечно, считаете меня слепцом! Я привык верить цифрам. Я вижу успехи. Но при чем здесь догматики?
— - В самом деле, ни при чем.
— Не ловите на слове, не поймаете.
— Понятно, понятно,— барабаня пальцами по столу, нетерпеливо прервал его Никонор Ефимович.— Значит, ты не в силах отрицать успехи, объясняешь их просто временем. Да было бы тебе известно, что время предпочитает работать на людей с правильной политикой. До чего ты, Федорыч, договорился, а! Посмел назвать революционные меры нашей партии «экспериментами». Какой же ты ученый, если тебе надо растолковывать, что коммунизм строится для того, чтобы у людей всего было вдоволь. Небось, молоко пьешь по утрам? Не ухмыляйся! Я, к примеру, когда беру стакан молока, добрым словом вспоминаю тех, кто повел в гору сельское хозяйство. Не посмеивайся! И не пугай нас... Мы непужливые. Развел тут свою «философию»! Пожалуй, не всяк сразу поймет, что за твоими формулами скрывается самое обыкновенное неверие в народ. Не предполагал я, Федорыч, что болезнь-то у тебя пошла внутрь, застарела... Не перебивай, я тебя слушал, хотя и не нравились твои речи. Я немало передумал за последний год. И недавно был обрадован совладением своих мыслей с мыслями одного старейшего коммуниста, выступавшего на партийном съезде. Не догадываешься, кого имею в виду? Отто Куусинена, который заметил, говоря об антипартийной группе: хотя вслух они и не требовали ревизии марксизма-ленинизма, но их практика была фактически ревизией того важнейшего положения, что марксизм является не догмой, а вечно живым, развивающимся учением. Точно сказано! В самом деле, вдумайся, какая разница между отъявленным ревизионистом, который отрицает основы нашего учения, и «скромненьким» путаникам, который не признает его развития? Ты же ревизионист шиворот-навыворот. И напрасно ты расплакался, что тебя ударили за какое-то «новое» слово. За новое у нас не бьют, бьют за старое.
— Я не нуждаюсь в нравоучениях.
— Эх ты, заученный-замученный! Если говорить о нравах, то от тебя-то как раз и требуется высшая нравственность. А ты всех нас, простых смертных, ни во что не ставишь. Вы, мол, ничегошеньки не смыслите ни в философии, ни в политической экономии. Что, мол, от вас требовать, от малограмотных в диалектике людей, вы дальше четвертой главы краткого курса не могли двинуться в течение двадцати лет. Друroe дело — я, Родион Федорович Сухарев: я все понимаю, все вижу, все чувствую.
— Не фантазируйте.
— Говорят, ты считаешь себя сталинистом, хотя я и не знаю, что это значит. Но Сталин был марксистом, и вряд ли он похвалил бы «ученого» Сухарева за такое отступничество.
— Как, вы уже защищаете Сталина?
— Да было бы тебе известно, что я проплакал втихомолку весь день, узнав о его кончине... Если мы во всеуслышание, после тяжких раздумий, заговорили о ликвидации последствий культа личности, то пошли на это ради будущего. Мы не притворялись, когда плакали, и нам нелегко было, вытерев слезы, сказать правду самим себе. Правильно, тысячу раз правильно поступила партия, осудив культ личности. Слушаю я тебя и думаю: долго ли еще мой зятюшка, выбитый из седла, будет ковылять в обозе?.. Вспомни своего отца, погибшего от белоказацкой шашки. Ты ему обязан жизнью. Отец твой честно послужил революции. Уж он бы не одобрил твоего поведения.
— Что вы играете на нервах? Что вы мне — комитет партийного контроля, что ли?
— Там, в комитете, разговаривают построже. Не хотелось бы, чтобы дело дошло до партконтроля.
— С вашей помощью дойдет. Кстати, вас опередит Настя..
— Не тронь ее! Настю не тронь!.. Ведь ты и Егора втянул в свою мышиную возню.
— Егор трус.
— Ты и на Лобова, говорят, замахивался.
— Приспособленец ваш Лобов.
— Да ты и от Максима в свое время отмежевался.
— Я на фронте голосовал за жизнь автоматом.
— Ты... ты выродок!..— задыхаясь, проговорил Никонор Ефимович и тяжело поднялся с места.—Ты смеешь подозревать Максима в предательстве? До сих пор? Даже теперь? Выродок! — крикнул он, багровея, опираясь всем корпусом на стол.
Вбежала Анастасия.
— Папочка, родной, прошу тебя, успокойся! — опрометью бросилась она к отцу.— Тебе же нельзя, совершенно нельзя волноваться. Я знала, что миром вы не кончите. Бессмысленно тратить время, а главное — здоровье.
— В самом деле, глупо. Сам вижу, бесполезная затея. Твой муженек потерял всякое уважение к людям. Люди для него — ничто, быдло!..
Родион Федорович стоял, отвернувшись от них, заложив руки за спину, и мерно покачивался взад-вперед, то поднимаясь на носки, то опускаясь на всю ступню. Левая щека его подергивалась в приступе тика, больной глаз остро покалывало. Он ненавидел сейчас себя за эту дурацкую перепалку со стариком, который любит поучать с высоты своего партстажа.
— Я тебе вот что скажу напоследок,— обратился к нему Никонор Ефимович,— за суровую критику благодарят не сразу, бывает, много лет спустя. Запомни это... Ну, а теперь я, Настенька, пойду.
— Куда же ты?!
— У меня есть к кому зайти в Южноуральске. Пойду к Лобову, дай-ка его адрес. Не хочу докучать твоему благоверному, не могу оставаться с ним под одной крышей.
— Какой позор! Нет, нет, я не пущу тебя, папочка! Что за глупости, бродить ночью по городу, искать приюта?— на глазах Анастасии навернулись слезы, она готова была разрыдаться.— Родион, извинись перед отцом сейчас же, слышишь!
— Не у меня надо просить прощения,— сказал Никонор Ефимович и пошел в переднюю.
Анастасия покорилась его решению.
— Мать прислала, возьми-ка,— подал он ей банку меда (милой Дарьюшке так хотелось сладкой жизни для младшей дочери!).— А это ему,— Никонор Ефимович вынул из чемодана белоснежный пуховый шарф, развернувшийся во всю длину,— бери, бери, пригодится твоему горлохвату... Ну, кажется, все, теперь я доберусь налегке. Значит, говоришь, Красногвардейская, сорок один? По соседству живете...
Анастасия крепко обняла отца, прижалась к нему, как бывало в детстве, и плечи ее дрогнули в глухом, горьком плаче. Он бережно гладил шершавой ладонью Настины мягкие, густые волосы. Так стояли они в полутемной маленькой передней, не в силах расстаться друг с другом. Наконец, Никонор Ефимович ласково отстранил ее руки, надел шапку-ушанку, поднял воротник.
— Смотри, доченька, сама. Тебе жить, тебе и решать... И ушел, не простившись со спящими внучатами.
В нерешительности взяла телефонную трубку Анастасия, вызвала Лобова, сбивчиво, нескладно объяснила желание отца повидаться с ним сейчас же.
— Я подошлю машину, — сказал Леонид Матвеевич, не дослушав.
— Да он уже отправился пешком.
— Зря. Надо было позвонить заранее. Тогда я встречу его у подъезда. Почему ты, впрочем, не заходишь? Заходи! Вася-Василиса влюбилась в тебя, скучает, честное слово!..
Анастасия медленно опустила трубку.
Лобовы встретили Каширина, как самого дорогого гостя. Несмотря на поздний час, Василиса приготовила ужин, вскипятила кофе, по-праздничному накрыла стол и, переодевшись, пригласила Никонора Ефимовича к столу. Она кое-что уже знала о семье Кашириных, со слов мужа, и ей хотелось получше принять отца Анастасии.
— Напрасно вы, в самом деле, напрасно так беспокоитесь,— говорил Никонор Ефимович, чувствуя себя явно стесненно.
Весь вечер он приглядывался к Василисе Григорьевне с благоговейной, тихой завистью, невольно сравнивая ее судьбу с судьбой своей Настеньки.
А утром, когда Леонид Матвеевич уехал на работу, старик повел обстоятельный рассказ о человеке, который семи лет от роду помогал красногвардейцам и в сорок семь стал отступником.
20
Тысяча девятьсот восемнадцатый год. Апрель. Страстная неделя.
Пятнистая от курящихся проталин степь. Пегое, в разводьях, небо. И то ли по земле бегут белые тени облаков, то ли в вышине зеркально отразились снеговые островки весеннего Приуралья. Вьются, вьются серые дороги, плотно утрамбованные крестьянскими обозами, белоказачьей конницей атамана Дутова. Ступишь на обочину — увязнешь в зыбком черноземе. Двинешься низинкой напрямки — застрянешь в рыхлом снегу по пояс. И только проселками, льдистыми, размытыми, можно еще кое-как пробиться к городу. Да и на зимниках рушатся непрочные январские мостки сползают колеи с солнечных пригорков, звенит, крошится источенный настил под ударами кованых копыт. По ночам держатся слабые морозцы, они второпях, кое-как латают глубокие промоины, перехватывают плотниками журчащие ручьи. Но это только до утра: десять часов работы — один час езды. Солнце пригревает так, что с бездорожьем нет никакого сладу.
Распутица, кругом распутица. Еще никогда не переживали так весеннюю распутицу неспокойные станицы уральского казачества. Глухими, потайными тропами, в стороне от большаков, пробирались к отрядам кр