асных разрозненные группы всадников — будущих бойцов Чапаева, Блюхера, Гая. По степным торным шляхам, вдоль Урала и его притоков, с утра до вечера рыскали конные разъезды Дутова. Сплошного фронта не было, стычки закипали всюду, где встречались, будто меряясь силами, летучие авангарды двух миров. Гражданская война едва-едва начиналась, хотя незримая разграничительная линия уже с осени пролегала через улицы станиц. Надо, надо выбирать ту или иную сторону. А мужичкам казалось, что все само собой образуется в конце концов, что вот минует пора апрельского бездорожья за околицей и можно будет мирно начинать весенний сев. Земля не любит подолгу ждать сеятелей... Но другие семена упали в борозды октябрьской пашни. Другая поросль дружно зазеленела на черном поле, и другое время повело свой счет с недавних пор, когда этот пугачевский край наполнился гулом новой битвы.
Ну и ранняя же выдалась весна в Южноуральске! Пусть изредка напоминали о далеком прошлом аршинные литеры купеческих имен на торцовых стенках лабазов Гостиного двора. Пусть вяльцевской чайкой бились на ветру полинявшие афиши каких-то бродячих иллюзионистов времен Керенского. Пусть в шумной толпе на Николаевском нет-нет да и промелькнут привыкшие к погонам вздернутые плечи разоруженных юнкеров в мешковатых драповых пальто. Все это пустяки! И старые вывески замажутся, и крикливые афиши исчезнут под приказами ревкома, и юнкерские плечи пообмякнут, добывая хлеб насущный. Зато, взгляните, как переливается, струится в вышине незапятнанный кумач гибисполкомовского флага, какие лица у людей, идущих по буржуйским тротуарам Гостинодворской, как голосисто, призывно, звучат гудки заводов по утрам, вслед за басовитым запевалой Главных железнодорожных мастерских! А солнце! Вот уж расщедрилось так расщедрилось: даже оно, светило неземное, перешло на новый стиль.
Молодой, двадцативосьмилетний Никонор Каширин, с красной коленкоровой повязкой на рукаве щегольской кожаной тужурки, расстегнутой нараспашку, с маузером в лакированной кобуре-коробке, что так приятно постукивает в такт шагупо бедру, с новенькой полевой сумкой через плечо, стоит, облокотившись на деревянные перила уральской набережной, и беззаботно гадает про себя, когда же сломает грязный лед притихший песенный Яик. Скорей бы, в самом деле! Пожалуй, через месяц-два все замирится, и можно будет по субботам отправляться на рыбалку к Неженской.
Но со стороны этой пригородной станицы в тот самый день, крадучись по-воровски, вплотную придвигалась к Южноуральску страшная беда. Вообще-то, Неженская отличалась особой ненавистью к красногвардейцам. Совсем недавно, в марте, там были опрокинуты, рассеяны отборные сотни белых. Правда, то был всего лишь эпизод: казаки, конечно, не посмеют сунуться теперь к степной твердыне... Если бы так думал один Каширин, самонадеянный, храбрый малый, которому все было нипочем, который и беременную жену Дарью долго не отпускал из своего отряда. Если бы так думал только он один, тогда, возможно, не случилось никакой беды. К несчастью, так думали и командиры.
Не раз, не два проходил дозором Никонор по оживленным улочкам форштадта, и ничего, кроме весны, кроме обновления, не замечал. Ну, конечно, иногда посмеивался свысока над юными казачками, что по морозцу, чуть свет, закутавшись в пуховые платки, спешили к заутрене. Над городом плыл благовест великого поста. Никонор прислушивался к редкому, унылому звону колоколов и поражался, как все-таки люди могут сами себе портить настроение в эти погожие дни — дни пробуждения земли... А ведь останови он какую-нибудь подводу с кизяком или соломой, заставь возчика сбросить груз прямо на мостовую, или заинтересуйся каким-нибудь слишком бравым, средних лет, богомольным человеком, который то и дело сбивается с тихого, вкрадчивого шага грешника на чеканный, строевой шаг хорунжего, и, может быть, ему, Каширину, удалось бы уцепиться за тонкую нить заговора. Может быть... В форштадте исподволь, давно шла подготовка к страстной субботе: скрытно подвозились из окружающих станиц шашки, патроны, карабины, даже пулеметы, стягивались урядники, вахмистры, офицеры под видом «нейтральных» мужичков, устраивались сходки в неприметных флигелях в глубине дворов. Никонор же видел только синее, сияющее небо над собой, замечал только своих людей с красными повязками на рукавах или красными бантами в петлицах. Жизнь, в самом деле, была прекрасной! Революция обострила его мироощущение, не дав ему еще того внутреннего зрения и внутреннего слуха, что свойственны бойцам, испытавшим горечь поражений.
Поздним вечером до Южноуральска долетела весть о гибели сводного отряда правительственного комиссара, попавшего в засаду в одной из восставших станиц южного Заречья. Верилось и не верилось, что любимого комиссара больше нет, что город лишился главной ударной силы.
Чуткая апрельская ночь, осторожно обходя прозрачные снеговые лужи, подернутые звонким, искристым ледком, вступала в притихший, дьявольски уставший город. Невдалеке на станции попыхивал одинокий паровоз-«овечка», набирая силенки, чтобы с рассветом отправиться туда, на юг, где мятежные станицы праздновали свою победу. Дежурный пожарник на форштадтской каланче усердно отбивал часы: десять, одиннадцать, двенадцать... В губисполкоме долго горел свет. Наконец, и он погас.
Утро вечера мудренее.
Постепенно смолкли прокуренные коридоры юнкерских казарм, где расположились на ночлег красногвардейцы, их жены, дети. Спит Южноуральск.
Спит крепким, непробудным сном солдата, которому завтра выступать в поход. Спит без сновидений. Пройдет по окраинной улице патруль, похрустывая битым стеклом лужиц, и опять все стихнет.
Утро вечера мудренее.
У штаба недремлющий часовой-мадьяр. Он зорко всматривается в густую, вязкую темень ночи. О чем он думает сейчас, тут, на чужой земле, оглашаемой весь день трубным криком перелетных птиц? Может быть, мадьяр вспоминает родную Венгрию, с которой разлучила его война. А может, он мысленно прикидывает сейчас, на постовом досуге, с чего и как придется начинать ему установление такой же народной власти в далеком Будапеште. Есть о чем подумать мадьяру до рассвета, в русском вольном городе.
Спит Южноуральск. Ах, как безмятежно спит богатырским сном! Вот с каланчи упал первый час нового боевого дня. Скоро утро.
Да, утро вечера мудренее...
И вдруг, в мглистых пролетах форштадтских улиц заметались косые тени. Чьи это тени? Послышался топот бегущих. Где-то коротко, неясно прозвучал одинокий окрик. Потом другой. Но поздно, поздно спрашивать пароль. Грохнул выстрел застигнутого врасплох патрульного. Еще выстрел, будто нечаянный, в другом конце. И опять на минуту установилась тишина. Почудилось, что кто-то проскакал со стороны Неженской. И в тот же миг сверкнули, забесновались немые молнии клинков близ юнкерских казарм. Тени, тени. Растекаясь, они хлынули к духовной семинарии, к ревкому, к дому-общежитию ответственных работников губернии... И «Варфоломеевская ночь» дутовцев, которые еще вчера говели и исповедовались в набожном форштадте, началась ровно в час, когда любого валит с ног младенческий сладкий сон...
Никонору удалось пробиться с маузером в руках к запасному выходу во двор. Приостановившись, он в упор застрелил двух казаков: грузного, чернобородого, который только что ударил наотмашь клинком его товарища по взводу — Федора Сухарева, и рыжего, верткого, лихо замахнувшегося на какую-то женщину в одной рубашке. Никонор схватил за руку ее, обезумевшую от ужаса, заслонил собой, поспешно выпустил всю обойму, не целясь, в глубину главного коридора, где шла дикая рубка направо и налево, и бросился вслед за женщиной.
У штаба их окликнули:
— Стой, кто вы?
— Свои, свои!..— первой ответила спасенная Кашириным. Мадьяры уже были на ногах. Они разбирали винтовки, подсумки, коробки с пулеметными лентами. К ним присоединялись работники губисполкома, красногвардейцы, бежавшие из юнкерских казарм. Отряд разворачивался в боевой порядок.
То здесь, то там завязывались скоротечные схватки. Перестрелка вспыхивала с яростью, мгновенно достигала предштурмового напряжения, обрывалась, снова возникала, перекатывалась из переулка в переулок. Теперь ружейная пальба слышалась и в районе станции. Покрывая трескотню, сердито заговорил станковый пулемет, встречая непрошенных гостей. Его уверенно поддержал второй, судя по звуку, нерусский. Над городом взлетел прерывистый, тревожный гудок Главных железнодорожных мастерских. Все пришло в движение, все начинало отбиваться от наседающих казаков.
Открытый бой не входил в расчеты заговорщиков. И они, чувствуя, что ночной набег затягивается, плотно окружили очаги сопротивления, бросились в атаки. Но город — не степь, в городе не развернешь сотню в лаву, тут успех решает матушка-пехота. Пусть рабочие не умели рубить, как следует, зато их огонь был дружным. Боится казак залпового огня, вскидывается, как одичавший конь, с размаху падает плашмя на мостовую.
Каширин примостился за пулеметом, у подоконника. Возле него короткими очередями, деловито бил по наступающим незнакомый, нездешний парень во всем кожаном и с целой полдюжиной гранат на поясном ремне. Их было только двое: русский и мадьяр. Неизвестно почему, но казаки, у которых появилось немало забот в других частях города, с тупым упорством наседали именно на этот, ничем не приметный двухэтажный особняк южноуральского купца. То ли беляков дразнил плавно развевающийся над губисполкомом красный стяг, то ли очень соблазнительным был захват сразу двух пулеметов, но урядники и вахмистры, пренебрегая потерями в цепи, все повторяли и повторяли свои отчаянные броски к особняку.
Парок поднимался над пулеметами, вода начинала закипать. Патронов хватило бы, пожалуй, еще на два-три часа боя, но вода, вода... До чего же быстро, оказывается, закипает ледяная вода в горячке боя! И как назло, опять поднялись казаки: вот они вырастают в прорези щитка, запыхавшиеся, загнанные, опережающие друг друга, словно идут не на гибель, словно состязаются в перебежках на плацу. Эти, видно, знают, за что воюют... Никонор выждал дольше обычного, упрямо не повинуясь сердцу, чтобы вода остыла хоть на полградуса, и нажал гашетку.