«Уважаемый Леонид Матвеевич! Я не могу больше скрывать от Вас, что моя сестра Зина вовсе не интересуется Вами, нисколечко не интересуется. Зина собирается уезжать в Самару, чтобы все забылось. Как это нечестно с ее стороны!
Не знаю, что Вы подумаете, но я за Вас. Уважающая Вас Н. К-»
Вечером он явился, как ни в чем не бывало, праздничный, неунывающий. Осторожно вызвал ее на крыльцо и учинил допрос с пристрастием:
— Кто тебе диктовал эту дрянь?— полушепотом спросил он, развернув тетрадный скомканный листок.
— Никто не диктовал. Сама писала, — с достоинством ответила «уважающая н. к.»
— Ложь!
— Вы не верите мне... мне?..
— Не суйся не в свое дело, птаха малая.
— А вы не смейте обижать меня, не смейте!..— прикрикнула она и горько заплакала, привалившись к жиденьким перилам.
— Ну-ну, перехватил, каюсь,— примирительным тоном сказал Леонид и, слегка прижав ее к себе, покровительственно провел рукой по худенькому ее плечу.
Так они постояли рядом несколько минут: он — высокий, угловатый, а она — тоненькая, беззащитная, ну, совсем еще подросток. На прощание Леонид расчувствовался, погладил ее ласково, как сестренку, по голове, взял вытянутыми пальцами за острый подбородок, близко заглянув в темные доверчивые глаза, чему-то улыбнулся загадочно и быстро, легко пошел в сени. Она подалась было за ним, но дверь уже гулко хлопнула. С этого и началась ее первая любовь.
В тот вечер Зина (ох, эта Зина!) охотно согласилась пойти с Лобовым в кино, долго крутилась перед зеркалом, укладывая волосы, поправляя ослепительно белый пикейный воротничок своего строгого коричневого платья. Настенька сидела в стороне, как полагается несовершеннолетним, и посматривала то на сестру, счастливую красавицу, то украдкой, со значением,— на Леню, несчастного ухажера Зины, и завидовала ей взрослой, женской завистью. А когда они проходили мимо окон, мирно, под руку, болтая, конечно, о разных пустяках, то же взрослое чувство подсказало Настеньке: «Как мало надо влюбленному,— одна, две скупых улыбки через силу, согласие провести время в клубе,— и молодой человек на седьмом небе...»
Прошло еще с полгода. Подозрительно сердечные отношения, установившиеся между Зиной и Леонидом, не давали покоя Насте. Только потом, много позднее она поняла, что сестра очень искусно играла свою роль, чтобы как-то подчеркнуть мнимое безразличие к Егору Егоровичу Речке, усиленно, на виду у всех ухаживающему за Людочкой Жилинской. То была взаимная игра уязвленных самолюбий. А бедный Леня Лобов не догадывался, ничего не знала и Жилинская.
Но этот по существу бесхитростный спектакль начал, верно, надоедать сестре. Зина все чаще, когда являлся Леонид, находила какой-нибудь повод, чтобы уйти из дома, в шутку говоря:
— Посиди, дружок, с моей прекрасной Настенькой. Уверяю, не будет скучно!
И они сидели час, второй, третий, пока мать бесцеремонно не прогоняла их с крыльца. Настя бойко расспрашивала его о новых кинокартинах, особенно любовных, на которые «дети до шестнадцати лет» не допускаются.
Он отвечал односложно,— да, нет,— вечно занятый своими мыслями, ну, конечно, мыслями о Зине. Верно, иногда принимался с увлечением рассказывать ей о военизированных походах, о первых парашютистах Осоавиахима: это был его конек.
Как-то Зина оставила их вдвоем даже на массовке, у живописного ущелья близ Ярска. Был чудный весенний день. Чуть ли не вся молодежь города собралась на берегу Урала, в том месте, где река, загнанная в узкий коридор из диабазовых зеленоватых скал, с яростью и шумом прорывается на запад, к раздольной степной равнине с ее белокаменными казачьими станицами.
Играл духовой оркестр кавалерийского полка. Танцевали прямо на ковыле, очень скользком, как паркет. Леонид не умел сделать и двух-трех па: его ранняя юность совпала с тем неповторимым временем, когда предпочиталось маршировать в защитных юнгштурмовках, с портупеей через плечо.
— Давай-ка лучше пройдемся, Настя,— предложил он ей и, будто ровню, взял под руку.
Она с неописуемой гордостью искоса поглядывала на своих подруг, пока Леня торжественно вел ее мимо круга, в котором лихо, самоотрешенно отплясывали «барыню» низкорослый, бравый кавалерист и толстая буфетчица. Шли молча, любуясь скалами: над ними кружил матерый беркут в сопровождении стайки кобчиков. В бездонной вышине пели жаворонки. И все вокруг было наполнено мелодичным звоном,— казалось, это звенит древний диабаз, усыпанный дорогими изумрудами. Красные, белые, желтые тюльпаны покачивались на упругих стебельках. Распускал серебряные метелки молодой ковыль. Прямо из-под ног, с завидной силой, как с трамплинов, взлетали прыгуны-кузнечики.
— До чего же хорошо...— вздохнув, сказала Настенька. Леонид промолчал, отпустил ее руку, сел на выступ камня, нагретого майским солнцем. Она постояла с минуту около него, чувствуя себя обиженной, и тоже присела рядом. Ее обычная бойкость пропала разом — кругом ни души: позади степь, впереди горы, лишь справа, из-за утеса долетают трубные звуки военного оркестра. Леонид курил неторопливо, наслаждаясь. Он молчал, уставившись в пролет реки, не обращая ни малейшего внимания на свою спутницу. Широкие брови его были нахмурены, губы озабоченно поджаты, продольная ямочка на упрямом подбородке сделалась резче, глубже. «Какое суровое лицо»,— с благоговением заключила Настенька. Стараясь во всем подражать Зине, она одевалась со вкусом — просто, строго. Да это было делать и не трудно — все сестрины вещички постепенно переходили к ней. Вот уж Зинино коричневое платье с пикейным воротничком стало ее собственностью, и туфли — «лодочки», первые в ее жизни туфли на высоком каблуке, вовремя дарованы сестрой. Что еще надо? Чем она хуже Зины? Почему же этот Лобов, парень с гордецой, без конца витает в облаках и не хочет трезвыми глазами взглянуть на жизнь? А еще секретарь ячейки, печатает умные статьи в Ярской городской газете...
— Что притихла? — неожиданно спросил он, повернувшись к ней, и по-свойски положил руку на плечо.
Настя зябко повела плечами,— рука его, падая, тяжело скользнула по груди, причинив какую-то приятную, тупую боль, и опустилась на ее колени. Не помня себя, она проговорила, впервые обратившись к нему из «ты»:
— Неужели, Леня, я тебе не нравлюсь?..
— Вот еще!— он мгновенно убрал руку, хотел было подняться. В отчаянном порыве (вспомнить стыдно!) она изловчилась, обняла его за шею мертвой хваткой, прильнула к нему, худенькая, гибкая, так сильно, что заныли локти, и крепко поцеловала в губы, закрыв глаза от страха.
— Сумасшедшая! — крикнул Леонид.
Она стояла перед ним, пунцовая, виноватая, еле держась на ногах от внезапной усталости.
— Прости, милый, я люблю тебя слишком слишком...— не смея поднять глаз, твердо, спокойно сказала Настя и первая пошла к утесу, откуда долетала громовая песня о Ермаке Тимофеевиче.
Леонид догнал ее, опять взял под руку, чтобы, не дай бог, кто-нибудь, особенно, конечно, Зина, не заподозрил их в чем-то нехорошем...
В один из августовских дней Зинаида тайком уехала из Ярска. Настенька узнала об ее отъезде лишь тогда, когда знакомый извозчик уже подкатил к крылечку. Сестры простились холодно, мать даже накричала на меньшую за непочтительность.
А через два дня исчез Лобов.
Сперва Настя решила, что он у матери, в Южноуральске, или в Москве, у тети. (Леонид и раньше любил постранствовать.) Но потом до нее дошли слухи, что он тоже в Самаре, работает инструктором в крайкоме комсомола. Еще позднее стало известно о переводе сестры в Ленинградский библиотечный институт и о поступлении Лобова в какой-то столичный вуз.
Время ускорило свой бег. Большая семья Кашириных постепенно распадалась: Зина второй год не появлялась в Ярске; Максимку сразу же после седьмого класса намеревались отправить учиться в техникум, в, Челябинск; Настя, окончив среднюю школу, перекочевала в Южноуральск. Там она и встретилась в последний раз с Леонидом, приезжавшим на побывку к больной матушке.
Как-то под вечер, после занятий, Настенька шла по Советской улице с земляком-старшекурсником Родионом Сухаревым. И помнится, у Дома культуры она лицом к лицу столкнулась с Лобовым. Тот был, как всегда, в шинели кавалерийского покроя и в хромовых щегольских сапожках.
— Леня?! — приостановилась она в изумлении.
Он тоже обрадовался случайной встрече, стал расспрашивать о ярских новостях. Родион постоял в сторонке, дожидаясь свою попутчицу, и. рассердившись, свернул за угол.
— Где же твой кавалер? — хватился Леонид, отыскивая Родиона глазами среди толпы.
— А ну его, пусть идет!
Настя повзрослела за минувший год: и вытянулась, и округлилась, удивляя завистливых подруг своей изящной женской статью, и лицо ее, ребяческое, смешливое, сделалось выразительнее, спокойнее. Это была уже не зеленая девчонка из «комсомольского подлеска», а вполне сложившаяся девушка с прирожденными мягкими манерами. Леонид неожиданно сопоставил ее с грубоватой Зинаидой и тут же выругал себя за нелепое сравнение.
Всю неделю они провели вместе: ходили в драматический театр, на премьеру киршоновского «Чудесного сплава», смотрели без разбора, подряд все фильмы (благо, для Настеньки не существовало теперь никаких запретов!), катались на лодке по Уралу. То были солнечные, безветренные дни середины осени. Легко было на душе. Единственное, чего боялась Настенька,— это чтобы не проснуться от такого счастья: как-нибудь невзначай не спросить Леню, надолго ли он пожаловал в Южноуральск. Но он сам сказал безжалостно и деловито, проводив се до общежития:
— Завтра отбываю в Москву с ташкентским поездом.
Она плохо спала ночь, пришла на вокзал полубольной. Леонид говорил ей что-то о своем учении, о бессердечном поступке Зинаиды, о твердом намерении встретиться с Зиной хотя бы еще раз, напоследок. Настя все поглядывала на часы и, не выдержав, спросила:
— А когда мы теперь увидимся?
— Вот уж не знаю,— в замешательстве ответил он.
— Неужели я тебе не нравлюсь? — теряя всякую надежду, повторила она свой вопрос, необыкновенно дерзко прозвучавший там, на массовке в Ярском ущелье.