нятной пронзительной силой. А теперь вот он сидит за соседним столиком, сам похожий на состарившийся восклицательный знак, и какой добрый у него и усталый взгляд. И мне захотелось подойти к нему, напомнить о том стихе на ветру под обстрелом, пожать его легкую руку и близко заглянуть в глаза, но мне показалось, что это неловко будет, и я не подошел, постеснялся.
Ужин был совсем неплохой, а улыбчивая подавальщица, видимо, учитывая, что нас в зал привел сам метр, отлично, проворно и любезно обслуживала нас. Жек изо всех сил строил ей томные глаза и попридержал ее руку, когда она меняла тарелку.
– Как вас зовут?
– А разве это обязательно?
– Повешусь, – сказал Жек.
– Таней. Только не вешайтесь.
Жек сказал:
– Молодец, Танечка. Мы вам благодарность запишем.
Она отошла, смеясь.
С каждой минутой в зале становилось все оживленней.
– Ну, а кого вы поставите кончать второе отделение? – спросил я у Бориса.
– Раскатовых, – сказал Борис.
– А они когда приедут? – спросил Жек.
– Со дня на день ждем, – сказал Борис. – А что? Скучаешь?
– Ага, – сказал Жек, – скучаю, как собака по палке. Просто интересно, что за аттракцион. У нас многие гудят: пуля, экстра-класс, мировая затея.
Борис обратился ко мне:
– Ты что-нибудь слыхал?
– Нет, Мишка Раскатов – «человек со стальными нервами», я не знаю, что он изобрел, он, безусловно, может, но у него где-то в душе сидит дешевка…
– Пижон и стиляга, – сказал Жек, – черный костюм, кольцо, трость Европа, шик, блеск, «жентильмен» – белая астра, белые гетры.
– Меня от всего этого тошнит, – сказал Борис, – но все-таки он артист.
– В чем хоть номер-то? Смысл в чем? – сказал я.
– Полет под куполом цирка. Его партнерша исполняет смертельный трюк. Она, конечно, подстрахована, в ногах у нее штрабаты, – новейшие резиновые амортизаторы, и когда она исполнит трюк вверху и полетит вниз, ее эти штрабаты поддержат, и все будет великолепно. Но расчет на то, что публика может подумать: конец. Смерть на манеже. При мне. Я вижу смерть. Нервных будут выносить.
– Ты про продажу скажи, про самый выход, – подсказал Жек.
– Да, – сказал Борис, – там еще всякое накручено. Будто она не хочет выходить, а он ее заставляет. Потом она не решается на трюк, но снизу раздается голос повелителя, загадочные отношения и тому подобная мура… Не знаю, может быть, врут, сам не видел.
– Все-таки одна тысяча девятьсот тринадцатый год, – сказал я, – разит писсуаром и одеколоном.
– Погоди ругать, – сказал Борис, – дождемся, посмотрим, тогда и суди!
– Это верно, – сказал я, – а то чего не наговорят. Ну хорошо, Раскатов, значит, – изобретатель трюка, автор, и постановщик, и конструктор. Сам, конечно, не летает, ну, а исполнительница? Кто такая? Откуда взялась?
– Жена его, – сказал Жек.
– Новая? Опять? А где же он ее разыскал?
– На Волге. Совсем, говорят, девочка была. Училась у него. Там из молодежи студия была на общественных началах, он стал с ней заниматься, а она очень способная. А дело он все-таки знает, вот он, пожалуйте, сделал из нее классную артистку, а потом посмотрел на создание рук своих и влюбился, а влюбился – женился. И конечно, сразу вдохновился и взялся создавать аттракцион.
К нам за стол уселась новопришедшая компания. Их было трое, мы потеснились и кое-как расселись.
Один из них был совершенно лысый, крутогрудый и высоченный, с маленькими зоркими глазами в красных прожилочках. Он волочил правую ногу, и в руках его была толстая палка с кривой ручкой. Когда он опирался на эту палку, она слегка прогибалась, видно, сила в нем сидела богатырская.
Он был изысканно одет и напоминал мне удачливого атамана из окружения Стеньки Разина. Я никогда не видел не только удачливых, но и атаманов вообще. Но что это был разбойник – это точно. Он все время покашливал и вертел шеей. Он совершенно не обращал внимания на окружавшую его сутолоку и тем более на людей. Он был занят. Он держал в орбите внимания высокую, со смоляными волосами, очень молодую и красивую женщину, пришедшую с ним.
Она была ему, что называется, под пару. В общем, в песнях про такую поют, что она разлучница, змея подколодная или еще чего похуже. Она курила сигарету, и на указательном пальце ее правой руки синело большое чернильное пятно, золотистые ее глаза затуманились, и видно, видно было, что она безумно влюблена в своего атамана и он в нее влюблен, а там – будь что будет. И я знал, что никакой он не атаман, а скорей всего начальник конструкторского бюро, а она, возможно, заведующая керамическим цехом или старший библиотекарь, но я все равно называл их атаманом и разлучницей, и тяжелая зависть ударила мне в сердце, когда я увидел этих контуженных любовью людей.
Третий из этой компании, невысокий, аккуратно причесанный брюнет, был, видимо, их ближайшим другом, добровольным опекуном и сиделкой. Он подозвал официантку и быстро и умело заказал закуску и водку. Мы с Борисом и Жеком постарались еще немного отодвинуться от них, чтоб не мешать.
Таня мигом принесла графин весьма и весьма убедительных размеров, удачливый атаман задергался и стал разливать. Самое интересное, что стопки у них были здоровенные, и что он налил всем одинаково, и разлучница, не проронившая до сих пор ни звука, хлопнула водки с таким заоблачно-мечтательным видом, что у меня запершило в горле и я закашлялся. А потом началась чистая комедия, антре, которого, впрочем, следовало ожидать. Опекун-и-сиделка снова подозвал официантку, она подошла, склонилась к нему, он что-то шепнул, она кивнула и через секунду поставила на стол три пустые рюмки. Теперь опекун-и-сиделка взялся за графин и налил во все рюмки. Мы оцепенели.
Опекун-и-сиделка встал и важно сказал:
– Друзья мои! Разрешите мне приветствовать вас всех за этим маленьким, объединившим нас столом. – Он повернулся к своим: – Я и вам говорю! Разрешите мне предложить дружественный тост за человека, чье искусство я очень ценю…
Атаману было на все наплевать, он смотрел на золотистоглазую, а она безмятежно пускала дым, придерживая сигарету своими пальцами прилежной школьницы. Однако опекун-и-сиделка не унимался:
– Мы выпьем, друзья, за весьма и весьма своеобразного художника, – пел он, – за артиста цирка Николая Ветрова, которого я давно уже сумел выделить для себя из огромной массы, которая…
И так далее и так далее, он молотил языком, и я сначала даже немного смутился, но потом я понял, что все это, в общем, смешно и нисколько не обидно. И он называл меня артистом, а мог ведь назвать циркачом; он не пододвигал ко мне широким жестом винегрет и не восклицал: «Пей, не стесняйся!» И я счел, что все это даже симпатично. Но Борис и Жек еще не поняли, куда идет дело, это были люди, которые уже наслушались в своей жизни всяких «пей, не стесняйся», их тошнило от подобных выступлений, у них были мозоли на душе от покровительствующих поклонников, поэтому Борис сказал быстрым и железным голосом:
– Нет, нет. Нам нельзя пить. Завтра утренник. Работа. Николаю Иванычу завтра работать. С утра. Благодарим вас, но нет.
– Ну да, – сказал я, – может быть, сегодня не стоит пить. Завтра воскресенье. Дети придут.
– Рассядутся горшечники, – простодушно улыбался Жек, – рассядутся горшечники в партере, – квадратно-гнездовым способом, и валяй, Коля, – он коснулся моего плеча, – валяй, дядя клоун, верти на всю катушку. Какой же утренник без клоуна?
Мне показалось, что наша соседка по столу проснулась.
– Вы клоун? – сказала она. – Я так и знала. У вас голубое лицо. У клоуна должно быть голубое лицо. Впрочем, может быть, это не у клоуна голубое лицо. Может быть, у астронома. Да, скорее всего. Свет от звезд, голубое лицо астронома…
Я ничего не ответил. Бог с ней. Она видела что-то другое.
– Как вы смешно сказали, – обратился к Жеку опекун-и-сиделка, горшечники… остроумно! Это про маленьких?
– Ага. В шутку. Любя… Вот, мол, им еще на горшках сидеть, а они уже в цирк пожаловали, они, видите ли, зрители, а мы для них – давай, работай, – пояснил Жек.
– Как это обидно, – сказал наш собеседник и взглянул на меня. – Ваше искусство такое тонкое… Что они в нем понимают, эти самые горшечники? Что они могут оценить? Мне кажется, я сейчас понял, почему у вас такое неудовлетворенное, горькое лицо… Дело, видимо, в том…
Я прервал его блеянье:
– У меня неудовлетворенное лицо потому, что мне все-таки хочется выпить, – сказал я. – Ничего, Борис, ночь велика, а выпьем мы чуть-чуть. За ночь все прогорит. Хочется выпить! А денек у меня сегодня больно богатый. Будем здоровы. Пей, не стесняйся!..
Я подмигнул им обоим – Борису и Жеку, – они рассмеялись, взяли рюмки, остальные трое тоже, и мы выпили все вместе.
– А еще у меня горькое лицо потому, – сказал я, – что я не догадался дать слабительного одной приболевшей слонихе, и сижу думаю, как бы ее не заперло после красного вина. Она пять бутылок сегодня выпила. Так что вот чем объясняется выражение моего лица, ничем другим, поверьте.
Опекун-и-сиделка посмотрел на атамана, словно приглашая насладиться многозначительностью моих речей. Но тот не слушал нас, он плевать хотел на эти штучки, он смотрел на свою женщину, и больше ему ничего не надо было. Молодец он был, этот атаман, правильный мужик. А я? Какого черта я здесь торчу, ведь она меня ждет, ждет, я же знаю. Надо ехать, какого черта я здесь торчу! Но прежде всего надо сделать одно дело. Ведь я выпил водки в этой компании, выпил и не отблагодарил, так у нас не водится. Я оглянулся – Таня где-то запропастилась. Я встал и пошел к буфету. На буфете стояла большая пластмассовая собака. У нее торчали клыки. Я нажал пальцами на торчащий собакин хвост. Немедленно распахнулась красная пасть, и из нее брызнула острая струйка воды, прямо мне в лицо. Старая женщина за стойкой засмеялась. Я положил собачку в карман.
– Нельзя, – сказала старуха.
– Можно, – сказал я, – очень нужно. Для ребенка.